В первый же день стало ясно, что если моя плоть и сделана из земли, то именно из той, что теперь у меня под ногами. И я смог вообразить себя лежащим в этой земле — без того страха, который в детстве у меня вызывало это представление.
Поселился я в кампусе Вейцмановского института в небольшом домике — црифе. За ним, у мусорных ящиков, вертелись худущие, с огромными ушами, облезлые кошки. Они казались только что спрыгнувшими с египетских барельефов и вначале сильно меня напугали. Среди эвкалиптовых деревьев, вокруг овальной впадины, поросшей травой, стояло несколько каркасных бараков. Каждый вечер, спускаясь в центр земляного параболоида, я ложился навзничь и наблюдал стремительный южный закат, не похожий на закаты Среднерусской возвышенности: палитру восходов и закатов определяет рассеяние Рэлея на атмосферных взвесях — вот почему цвет неба так сильно зависит от характера почвы и растений, на ней произрастающих.
На новом месте меня занимало всё — начиная с природоведения. Впервые в жизни я вел «дневник закатов» — заносил в заведенную тетрадку время, когда солнце касалось верхушек деревьев, и кратко описывал, насколько хватало слов и способностей, характер облачности и колорита. О, сколько восторга вызвал январский ливень, стеной обрушившийся на Святую землю, когда по улицам хлынуло наводнение и молнии начали лупить во все места, не оснащенные громоотводами, в частности, в автозаправки, прямиком в зарытые в землю кессоны с топливом, и кругом завыли автомобильные сигнализации и сирены противовоздушной обороны.
Я полюбил бродить в окрестностях Реховота. Гулял в обществе косматой собаки Лизы, кормившейся у студенческих црифов. Со склона открывались дымчатые холмистые дали. В подножии холма размещалась обрушенная усадьба. Во дворе ее росли пять длинных тощих пальм, валялись заросшие травой ржавые останки сельскохозяйственной техники, кучки битого кирпича, какая-то рухлядь. Вокруг усадьбы широко по склону холма росли дички апельсиновых деревьев, плоды их были кислы и горьки. В низкорослом кустарнике жили дрозды с ярко-желтыми клювами. Дрозд — символ английской поэзии, и вслушиваться в речь его — пронзительную и многообразную — было большим удовольствием.
На втором этаже усадьбы, лишенной крыши, я подобрал несколько пожелтевших клочков писем, написанных химическим карандашом по-английски. На обрывке конверта удалось разглядеть штемпель:
Лиза, забравшись на развалины и пропав в косматом протуберанце, зевком хватала солнце. Взор мой парил. Он утопал в световой дымке, стремясь вобрать весь ландшафт, весь до последней различимой детали. Апельсиновые сады тянулись внизу сизыми кучевыми рощами по обеим сторонам петлистой грунтовой дороги. В них на ветках под густой листвой висели закатные солнца: срываешь один плод, разламываешь, выжимаешь в подставленные губы, на пробу, утираешься от сока, идешь дальше, от дерева к дереву, выбирая. Лиза, носясь под деревьями, заигрывается с собаками сторожа, берет на себя их внимание. Черные дрозды с желтыми клювами, оглушительно распевая, перелетают, перепрыгивают от куста к кусту в сухой блестящей траве. В ней я однажды наткнулся на огромную черепаху. Размером с пятилитровую кастрюлю, черепаха обнаружила на своем панцире несколько вырезанных и расплывшихся по мере роста букв.
Обрывки писем содержали, кроме личных признаний, призывы приехать. Женский почерк (более мелкий, округлый и тщательный) отказывался ехать в небезопасную Палестину и призывал адресата приехать на Новый год самому. Письма было стыдно читать. Сейчас мне скорее непонятно, почему я решил оставить их на том же самом месте (ясное дело, стыд, вызванный осознанием подглядывания, должен был загаситься исследовательским интересом), чем то, каким образом они там сохранились, в развалинах под открытым небом… Мужской почерк (раздельные прямые высокие буквы) в подробностях излагал, как происходит сбор урожая, какие деревья насаждаются в низинных местах города, как возделываются плантации, какие сельскохозяйственные машины планируется в будущем году купить, а какие придется взять в аренду. Женский почерк сообщал, кто присутствовал на похоронах дедушки, как были обставлены поминки…
Там, в окрестностях Реховота, на взгорье, я мог несколько часов просидеть на возвышенном месте — перед ландшафтом заката. Что думал при этом, я никогда выразить не мог. Кажется, тогда происходило рождение нового стремления, нового движителя. Однажды это совместилось с чтением.
Мне было двадцать лет, на коленях у меня лежал «Улисс», я курил сигареты