Читаем Города и годы полностью

– Престранные. У меня знакомый один, хранитель музея. Владелец единственной коллекции миниатюр восемнадцатого века и библиотеки по истории миниатюры. Теперь впал, конечно, в нужду, распродал мебель, утварь, пустяки всякие. Дошел до последнего: с чего начать – с миниатюр или с библиотеки? Помучился, помучился – начал с библиотеки. И знаете, с этого дня все позабыл, все, что в книгах было, и вообще хронологию, эпохи, стили – всё. Только смотрит на свои медальоны, фарфор да эмаль, улыбается, светится – и все. А о чем ни начнет вспоминать – путает.

– О какой ассоциации вы? – спросил Андрей.

Тихонький голосок из непроглядной тьмы, из-за гомона людей, из-за свиста железной шелухи, точно извиняясь, посмеялся над самим собой.

– Это я про электрические часы. Вот светятся еще, и всё еще будто часы, а стрелки уже остановились, стоят, не шелохнутся. Светятся, а потухнут, непременно потухнут…

– Ерунда! – вдруг вырвалось у Андрея, и он тут же вспомнил, что это слово – не его и что Голосов произносил его по-другому.

– Они на прямом кабелю, оттого горят! – донеслось сзади.

Остановились все в той же холодной прорве, казалось без причины; казалось, можно было остановиться много раньше, а можно было идти еще. Красненькая воронка света из пригоршни ткнулась в широкое лицо, исполосованное морщинами, рябое. Потом на месте лица заалел огонек папиросы. К огоньку подобрался рукав, огонек раздулся, осветил ремешок часов.

– Без десяти, – ухнула глыба.

Где-то заклохтала темнота, дорога вздрогнула, заколебалась; шагах в двухстах из земли выросла белая колокольня, рядом с ней – развалины, мертвенно-холодные в дрожи прожектора; потом клохтанье перешло в гул, в гвалт, в гром, в грохот, и, метнув саваном по домам – от церкви, через развалины, с дома на дом, чем дальше, тем скорее, – прямой разящий рупор света ударил в лица и ослепил.

С громыхающего гороподобного грузовика, преодолевая треск и трепыханье, пронзительно проорали:

– Сколь-ко люде-ей?

– Тридцать.

С визгом и звоном посыпались лопаты, подскакивая, привставая на мостовой.

– Четыр-надца-ать! Валяй еще-о-о!

– Хватит!

И опять заходила земля под ногами, опять зацапал мертвенно-холодный прожектор дома, руины, заборы; потом сразу опрокинулась и наглухо прихлопнула людей черная прорва, и все ослепли.

– Разбейтесь напополам.

Ходили на развалины кучками, взявшись за руки. Там изводили спички, искали балок. Невидимо откуда наволокли со всех сторон щеп, досок, дранок, рам, фанеры, подкатили мокрое бревно. У концов его, упрятанных в щепы, распалили костры.

Гулкая глотка ухнула нетерпеливо:

– Ну что же, граждане, встали?

Тогда чья-то большая рука, дрогнув в робком свете костров, тяжело поднялась ко лбу, опустилась на живот, махнула от плеча к плечу, и спокойный голос позвал:

– С богом, товарищи!

И тогда десяток-другой спин медленно пригнулись к земле.

У забора, сколоченного из вывесок, куда отошла смена, разворотив мостовую, гукало и шуршало железо. Андрей распахнулся, вытер рукой потную шею, присел на асфальт. Женщина, перетянутая ремешком, неловкая, тучная, отдуваясь, счищая обрывком ржавой жести липкую грязь с ладоней, спросила:

– Ну как, профессор, камни-то ворочать?

Человек ростом Старцову по плечо потянулся, точно просыпаясь, и рассмеялся:

– А знаете – хорошо! Я не могу вам точно передать, что я чувствую. Иногда идешь по улице, поднимешь невзначай голову, вдруг – небо! Так станет на душе удивительно. Годами не видишь, не замечаешь, как будто нет ничего. И вдруг прикоснешься. Оказывается – небо!.. Вот что-то такое…

– Оказывается – назём.

– Совершенно верно – назём, грязь. А прикоснуться – радость.

– Я понял бы, если бы – пафос, – раздалось прерывисто, с одышкой.

Тучная, неловкая спохватилась:

– Вот именно! В феврале баррикады строились сами. А сейчас – казарма.

Одышка добавила:

– Главное, защищаем что? Право на разрушение.

– Разрушение, – отдалось сзади.

– Разрушение, – колыхнулось спереди.

– Пафос, – сказал профессор, вглядываясь в Андрея, – пафос – это час, день, неделя. Пафос – это припадок. Нельзя, чтобы народ бился в припадке целые годы.

– А зачем нужно, чтобы бился?

– Профессор, ведь культура…

– Культура, – отдалось сзади.

– Культура, – колыхнулось спереди.

И опять, точно посмеиваясь над самим собой, извинился профессор:

– Я, знаете ли, изучая историю, не мог обнаружить, чтобы какая-нибудь идея бесследно исчезала под развалинами академии, города или государства. Не мог. И я совершенно спокоен: биологии, истории, искусству, физике, вообще знанию, накопленному человечеством, сейчас ничто не угрожает.

– Идеи можно мыслить только в человечестве. А человечество обречено на взаимное истребление.

– Истребление, – отдалось сзади.

– Истребление, – колыхнулось спереди.

– Я не вижу этого, – возразил профессор.

– А как же, – спросил Старцов, – насчет часов?

– Каких часов?

– Там, на перекрестке. Горят – но потухнут, непременно потухнут…

Перейти на страницу:

Все книги серии Pocket Book

Похожие книги

Тихий Дон
Тихий Дон

Вниманию читателей предлагается одно из лучших произведений М.Шолохова — роман «Тихий Дон», повествующий о классовой борьбе в годы империалистической и гражданской войн на Дону, о трудном пути донского казачества в революцию.«...По языку сердечности, человечности, пластичности — произведение общерусское, национальное», которое останется явлением литературы во все времена.Словно сама жизнь говорит со страниц «Тихого Дона». Запахи степи, свежесть вольного ветра, зной и стужа, живая речь людей — все это сливается в раздольную, неповторимую мелодию, поражающую трагической красотой и подлинностью. Разве можно забыть мятущегося в поисках правды Григория Мелехова? Его мучительный путь в пламени гражданской войны, его пронзительную, неизбывную любовь к Аксинье, все изломы этой тяжелой и такой прекрасной судьбы? 

Михаил Александрович Шолохов

Советская классическая проза
Чистая вода
Чистая вода

«Как молоды мы были, как искренне любили, как верили в себя…» Вознесенский, Евтушенко, споры о главном, «…уберите Ленина с денег»! Середина 70-х годов, СССР. Столы заказов, очереди, дефицит, мясо на рынках, картошка там же, рыбные дни в столовых. Застой, культ Брежнева, канун вторжения в Афганистан, готовится третья волна интеллектуальной эмиграции. Валерий Дашевский рисует свою картину «страны, которую мы потеряли». Его герой — парень только что с институтской скамьи, сделавший свой выбор в духе героев Георгий Владимова («Три минуты молчания») в пользу позиции жизненной состоятельности и пожелавший «делать дело», по-мужски, спокойно и без затей. Его девиз: цельность и целeустремленность. Попав по распределению в «осиное гнездо», на станцию горводопровода с обычными для того времени проблемами, он не бежит, а остается драться; тут и производственный конфликт и настоящая любовь, и личная драма мужчины, возмужавшего без отца…Книга проложила автору дорогу в большую литературу и предопределила судьбу, обычную для СССР его времени.

Валерий Дашевский , Валерий Львович Дашевский , Николай Максимович Ольков , Рой Якобсен

Проза / Советская классическая проза / Современная русская и зарубежная проза / Прочее / Современная проза