Мы действительно уложили белокурого пастушка в дубовый гроб, положили под его голову подушечку, окружили его лицо цветами, купленными в магазине, и положили в его бледные руки те книжки его стихов, которые нашлись под рукой. Так я увидела Есенина в первый раз. У него действительно были белокурые прямые волосы и такое детское выражение лица. Смерть сгладила все черты и морщины, нанесенные жизнью. В определенный час пришла траурная колесница из бюро похоронных процессий, гроб решили не закрывать крышкой, пока не привезем на вокзал. В 2 или 3 часа с Фонтанки на Невский выехала похоронная процессия. Мы шли за ней, тесно взявшись под руки. Тогда еще движение на Невском не было таким, как сейчас, и колесница поехала по правой стороне улицы не торопясь. Музыка не играла, никто не пел. Мы шли за гробом, небольшая кучка поэтов. Изредка народ спрашивал, кого хоронят. И мы отвечали:
— Сергея Есенина.
Почти никто не знал этого имени.
Илья Садофьев поехал провожать гроб с телом Есенина в Москву. Возвратясь, он рассказывал нам, что на Ленинградском вокзале в Москве собралось очень много народу — все те, кто узнал о смерти Есенина, кто любил его. Много читателей. Этот рассказ удивил нас. Москва всегда была более пылкой, чем Ленинград.
20. Давид и Эмма Выгодские[579]
Я должна написать о Давиде Выгодском потому, что мы были современниками и друзьями и мне пришлось быть свидетелем его расцвета и безвременной гибели. Может быть, о нем когда-нибудь напишут более обстоятельно, но мне хочется сказать о нем то, что помню[580]
.Давид Исаакович Выгодский родился в Белоруссии, в Гомеле, где его отец учительствовал. Семья была бедная, Давиду рано пришлось зарабатывать на жизнь уроками. Уже с третьего класса гимназии он «репетировал» менее способных и более богатых детей. Рано начал читать, изучил самоучкой французский и немецкий, а также сделался страстным поклонником языка эсперанто, на котором научился говорить и писать. Впоследствии он переписывался со многими писателями Южной Америки не только на испанском языке, который изучил потом, но и на эсперанто.
В ранней юности он увлекался идеями Льва Толстого о том, что человек должен все делать собственными руками, и сам шил сандалии; он ненавидел ложь и необычайно быстро сходился с людьми: вокруг него всегда вырастала группа друзей, товарищей, последователей, хотя в его идеях не было ничего агрессивного и бунтарского. Он был революционером в душе, любил людей и животных, а также литературу и книги. Всю жизнь он собирал книги, покупая их, как только у него появлялись какие-нибудь деньги, и всегда читал их.
Я познакомилась с ним в период Дома искусств и Дома литераторов. Небольшого роста, с темными вьющимися волосами, с рыжеватой бородкой на тонком лице, узкоплечий, но способный к любому изнурительному труду, он никогда не брюзжал и не жаловался на трудности, но мгновенно откликался на шутку и юмор. Он был одним из тех, кого вырастили в России предреволюционные годы и кто вынес на себе задачу сберечь все лучшие ценности культуры и человеческого ума и гуманности в те годы, когда другие представители его поколения боролись за революцию с винтовкой в руках.
Горький привлек его в качестве сотрудника в издательство «Всемирная литература», где Давид делал все, что было нужно: переводил иностранных классиков и современных передовых писателей Запада, писал предисловия, составлял тематические сборники, редактировал, привлекал к работе тех, кого считал полезным.
В те годы, когда я познакомилась с ним, он жил в Доме искусств, умея находить общий язык и с Акимом Волынским, и с Ольгой Форш, и с Мариэттой Шагинян, и с молодыми «Серапионовыми братьями». Его комната во втором этаже была завалена книгами, он даже спал на них — но окно было всегда открыто, будь то летом или зимой, так как для хозяина, казалось, не существовало морозов, и при половинном накале электрических лампочек, как это водилось в те годы, он сидел в пальто перед столом, напрягая близорукие глаза под толстыми стеклами очков и стараясь прочитать мельчайший шрифт очередной пищи его изощренного ума. Ел он мало и был неприхотлив, не употреблял в пищу мяса (остатки толстовства).
Когда бы мы ни вышли от Мариэтты Сергеевны Шагинян, где я засиживалась по вечерам, слушая ее рассказы, которые она еще собиралась воплотить в повести и романы, и читая ей собственные стихи, — когда бы Мариэтта ни позвала, подняв голову в колодец двора: «Давид!», из одного из окон раздавалось в ответ: «Иду!»