Замолчал.
— Всё?
Кривой нацелился глазом в лицо юноши и, усмехаясь, спросил:
— Какое же тут веселье? Дурачок!
Помолчав, он повторил:
— Эхе-хе, дурачок!
Юношу не обидело грустное и ласковое восклицание, он даже улыбался, говоря:
— Ведь я не сказал, Яков Захарович, что это — весёлое.
— Не сказал разве?
— Не-ет!
— Так! Ну, ладно!
Слева от них, в тёмном ельнике болота, гулко крикнул пугач — тишина всколыхнулась и снова застыла, как масло. Далеко впереди середь поля вспыхнул тихий огонь и стал быстро разгораться, вздрагивая и краснея.
— Вон, — сказал кривой, — видать, мужики из Балымер в ночном светец разложили. Свежевата ночка-то!
— Стихами, Яков Захарович, мне легче думать, а простые слова труднее складываются у меня. Мне всё хочется, чтобы стихи-то как молитвы были, а как это надо делать — не знаю! Ежели длинный стих, то будто молитвеннее выходит — а так ли? Вот ещё стихи, про город тоже:
— Какое небо-то? — удивлённо спросил Тиунов.
— Одноокое, — смущённо ответил Сима и отодвинулся от спутника, виноватым голосом объясняя: — Оно ведь всегда одноглазое: днём солнце, а ночью — луна только.
— Кривое, стало быть, как я? — сказал Тиунов, посмеиваясь. — Это ничего, ловко! Только — звёзды забыты тобой.
— При полной-то луне — какие звёзды?
— М-м… верно, маловато их! Да! Потом вот тучи, говоришь, и — луна?
— Это бывает! Бегут тучи, а между них — луна, и всё небо вздрагивает, будто ломается…
Тиунов замолчал, а Сима тихонько прибавил:
— Я назвал небо-то однооким — забыл про вас, ей-богу!
— Ничего! — сказал кривой.
— Дальше у меня так идут стихи:
— Все ты да ты! — вдруг заговорил Тиунов. — Ты, да я, да сватья, только и знатья! Да голодное житьё, да смерть!
Юноше очень хотелось рассказывать Тиунову свои стихи, но кривой, видимо, не хотел слушать: помахивая палочкой, он тихонько шагал и говорил:
— Всё это, конечно, действует в жизни — и бедность есть, и смерть, а людей однако не одолевает! И дедушка мой голодал, и отец голодал, а и сам я не больно сытно живу. И они — померли, и я помру — верно!
Вспоминая свои стихи, Сима не ответил.
— Ну, помру, и — ни синь пороха после меня не останется! — убедительно говорил Тиунов. — Злодей помрёт — люди скажут: ах, какой злодей был! Добрый помрёт — добром помянут. Бывает — и собаку дохлую жалко людям. Кошек тоже часто вспоминают: хорош, дескать, зверь был, умный или там — ласковый, мышей ловко хватал. А помрут Яков Тиунов, Семён Девушкин — и никто ничего не скажет! Были мы али нет — это всем всё равно. Вот ты бы о чём подумал, малый, об этом вот! Да! Поду-май! Дело — важное! Ты — человечек одинокий, а одинокие-то люди и есть самые лучшие, верные слуги миру.
Сима молчал. Ровная и мягкая речь кривого не мешала смутным мыслям юноши искать нужных слов.
— А ты будь нужен людям не столь в горе, сколько в радости, ты их с радостью полюби! Горе, малый, дёшево! В нём — как арестанты в серых халатах своих — людишки одинаковы: ни дворяне, ни мещане не отличны. А ты — в радость иди, покажи людям радость — птицу редкую, птицу райскую — вот! Вот у тебя есть — скажем — талант, ты его серьёзно полюби! Надо, брат, всё полюбить: инструмент, которым работаешь, — долото, например, — и его полюби тоже! Оно тебя поймёт, хоть и железо, а — полюбив твою руку — оно тебе в работе сильно может помочь.
— складывалось в голове Симы. Он спотыкался и простирал вперёд прямые, длинные руки:
В сумраке души, в памяти, искрами вспыхивали разные слова, кружились, как пчёлы, одни исчезали, другие соединялись живою цепью, слагали песню Симе было жутко и приятно, тихая радость ласкала сердце.
— Вот, гляди! — задумчиво текла речь кривого. — Живут в России люди, называемые — мещане. Кто их несчастнее? — подумай. Есть — цыгане, они всё бродяжат, по ярмаркам — мужиков лошадями обманывают, по деревням — кур воруют. Может, они и не делают ничего такого, ну, уж так говорится про них. А мещане хоть больше на одном месте трутся — но тоже самые бесполезные в мире жители…