Между тем, в условиях тоталитарных (даже в несколько смягченных условиях тоталитарных "оттепелей") внешняя и национальная политика - это абсолютная прерогатива власти. Даже общенациональное (точнее - существенной части нации или, как в СССР, многих наций) понимание тех или иных внешнеполитических и национальных проблем здесь отнюдь не предопределяет "самотекущих государственных действий". И, напротив, государственная установка предопределяет не только личное и общественное поведение, но и, в существенной мере, субъективные и коллективные чувства. Проведите день у советского телеэкрана, погрузитесь в советские газеты, и вы ощутите не только могучий напор правительственной пропаганды, но и достаточно успешно создаваемый ею культ безнравственной афганской войны. Сравните это с американским общественным неприятием самозащитной для демократии вьетнамской войны и припомните практическое подчинение демократического государства этому потенциально самоубийственному неприятию.
Нельзя согласиться и с тем, что "раскаяние утеряно всем нашим ожесточенным и суматошным веком". Солженицын чуть ниже сам опровергает этот тезис, когда вспоминает:
Но бывают примеры - и Россия яркий тому, когда раскаяние выражено не однократно, не единоминутно одним писателем или одним оратором, а стало постоянным чувствованием всей активной общественности. Так в XIX веке распространилось раскаяние в русской дворянской интеллигенции (даже с таким перехлестом, что покаянщики за собой уже не признавали ничего доброго, а за простым народом никаких грехов) - и развиваясь, и захватывая интеллигенцию разночинную, и принимая реальные формы, стало историческим действием неисчислимых - и даже обратных - последствий". (I, стр. 52-53).
Последствия эти относятся уже к XX веку, роковые события которого в России решительно предопределены безудержным раскаянием интеллигенции перед народом.
Несколько выше Солженицын говорит о колониальных преступлениях европейских народов. Но ведь и раскаяние их в этих винах не слабее, чем неумеренное раскаяние российской интеллигенции перед народом. Западная Европа теряет свою самобытность под натиском иммигрантов из покинутых ею стран "третьего мира", поддерживает самые агрессивные и нелепые его режимы, развращает его нелегкой для себя милостыней - вместо того, чтобы учить его по-европейски работать. И все это - под влиянием чувства вины, которую вряд ли следует искупать со столь близоруким самозабвением: это не на пользу и прежде обиженным.
Не менее близоруко и самозабвенно искупает белое большинство США свою вину перед неграми (отсюда и американская политика по отношению к ЮАР). Неумеренная благотворительность, попустительство, неоправданные преимущества, пониженные требования стимулируют паразитизм и агрессивную асоциальность существенной части негритянского населения.
Солженицын говорит чуть ниже:
"...социально-экономическими преобразованиями, даже самыми мудрыми и угаданными, не перестроить царство всеобщей лжи в царство всеобщей правды: кубики не те" (I, стр. 56-57).
Но одна и та же европейская нация проявляет совершенно различный потенциал раскаяния и различно ведет себя, когда из "кубиков", этнически и культурно тождественных, сформированы принципиально различные социальные системы: демократия и тоталитарная моноидеократия. Солженицын отчетливо это осознает:
"Сильное движение раскаяния мы видим и в нашу расчетливую беспокаянную эпоху - у страны, несущей на себе вину двух мировых войн. Увы, не у всей той нации. У той половины (трех четвертей) ее, где на пути раскаяния не стала запретной бетонной стеной идеология ненависти" (I, стр. 53).
Покаяние благотворно, когда оно сбалансировано ответным благородством адресата раскаяния. В противном случае оно может стать орудием самоуничтожения.
В этот период его жизни Солженицына очень занимает пронизывающая весь сборник "Из-под глыб" мысль о нации как о сотворенной Богом совокупной личности, которой можно адресовать все требования и критерии, обычно соотносимые с отдельной личностью, а не с большой совокупностью таковых.
"Именно тот, кто оценивает существование наций наиболее высоко, кто видит в них не временный плод социальных формаций, но сложный яркий неповторимый и не людьми изобретенный организм, - тот признает за нациями и полноту духовной жизни, полноту взлетов и падений, диапазон между святостью и злодейством (хотя бы крайние точки достигались лишь отдельными личностями).
Конечно, все это сильно меняется с ходом времени, с течением истории, та самая подвижная разделительная черта между добром и злом, она все время колышется по области сознания нации, иногда очень бурно, - и потому всякое суждение и всякий упрек и самоупрек, и само раскаяние связаны с определенным временем, утекают вослед ему и только напоминательными контурами остаются в истории.