Пока исполин Горовиц вел битву на сцене, залитой светом прожекторов, безвестный соотечественник этого гиганта наносил ему удар за ударом, не выходя из домика с закрытыми ставнями в парижском предместье. С одной и другой стороны Атлантики два человека, связанных невидимой нитью, лупили по белым, дубасили по черным, соперничая в виртуозности, и бой шел до нокаута. Оглушенный Горовиц кланялся и кланялся вопящей от восторга публике партера. Его призрачный соперник, тоже покачиваясь, торжествовал победу в хибарке из песчаника.
Мне ужасно хотелось поддержать папу в испытаниях, я не просто был свидетелем этого фантастического турнира, я участвовал в нем, я подавал отцу-рыцарю копье за копьем до тех пор, пока Горовиц не рухнет с коня. Надо сказать, бабушка настраивала меня на это и поддерживала во мне такое состояние.
После стремительного наступления немецких войск, приведшего к падению Франции, и перед самой июньской 1940 года капитуляцией униженная и до крайности раздраженная Анастасия сняла себе комнату в помещении бывшей частной школы Монтеня, закрытой с началом войны. Здесь она оказалась единственной постоялицей. Мама настаивала, чтобы я встречался с бабушкой, и из школы мне нередко приходилось, отбывая повинность, тащиться в голубятню: так она именовала свою каморку под крышей коллежа.
Трудно описать атмосферу огромного молчаливого здания позади мэрии Шату. Стоило проникнуть за ограду — и начинало казаться, будто ты попал в королевство, где покоится Спящая Красавица: просторный двор с пустыми крытыми галереями, монументальные лестницы, отвечавшие эхом только моим башмакам на деревянной подошве, необитаемые спальни, где порой совершала пробежку толстая крыса… Я взбирался под крышу, проходил коридором, где свистели сквозняки, и стучался в дверь с табличкой «№ 7».
Обычно ничего не происходило до тех пор, пока я не доказывал свою благонадежность, подав условный знак.
— Это я!
— Кто я?
— Амбруаз!
— Что еще за Амбруаз?
— Радзанов!
— Чей сын?
— Радзанова Димитрия из дома один по улице Мезон в Шату.
— Профессия отца?
— Химик.
— Не расслышала!
— Пианист!!!
Тут звякала щеколда и дверь начинала ме-е-ед-ленно приоткрываться, скрипя, как ворота замка с привидениями. Ставшие для меня привычными меры предосторожности, принятые бабушкой, думаю, заменяли ей пароли, которые используются в обстановке войны. Хотя, с другой стороны, это напоминало и промывку мозгов с целью как следует меня обработать.
Бабушка встречала меня закутанная в своих голубых песцов, на голове — шапка-ушанка из оленьего меха, на руках — леопардовые перчатки, на ногах — ботинки на пуговках. Она, казалось, готова уже сесть в тройку… ну, скажем, на свою старую пружинную кровать, занимавшую большую часть пространства. Нет. Прежде чем перейти к разговору о серьезных вещах, она ставила на спиртовку жестяную кастрюльку и заваривала в ней чай. О, как они казались теперь далеки, времена серебряных самоваров! Единственным, что осталось от прежней роскоши, были ее одежда, менторское обхождение и бонбоньерка в цветочек, в которой она держала твердое, будто деревянное, печенье. Поскольку я приходил как раз к полднику — я непременно его и получал. Однажды я даже сломал о такое печенье зуб, и это заинтриговало папу, заронило в него какие-то сомнения. Еще помню исходивший от бабушки старушечий запах, руки в коричневых пятнах, помню, какие острые у нее были ногти, когда она щипала меня, желая повысить внимание к своему рассказу.
— Кто-нибудь знает, что ты здесь?
— Нет.
— Отлично, подойди.
Главным занятием бабушки была инвентаризация газетных вырезок, посвященных Горовицу. Она открывала альбом и заставляла меня путешествовать вместе с нею по жизни, которая не была моей, но которая, мало-помалу, поглощала меня. Анастасия раскладывала по одеялу фотографии маэстро во всей красе (естественно, там были одни только минуты счастья) и читала вслух прославляющие его статьи, переводя их с английского.
Бабушка считала, что ею собрана уникальная коллекция, равной которой нет в мире. А если я удивлялся этому, бросала: «Припомни-ка, что Горовиц знаком с нами».
После этого она умолкала, и вид у нее становился совершенно неприступный — ни дать ни взять какое-нибудь его высокопреосвященство в пурпуре близ папского престола, отгораживающееся облаками ладана от профанов с их вопросами.
Когда мне было пора уходить, бабушка вынимала из конверта купюру, которую отдавала мне не сразу, а только убедившись, что я все хорошо запомнил, и, разумеется, заставив меня поклясться, что истрачу эти деньги лишь в случае крайней необходимости.
Видя, что я озадачен и открываю рот, чтобы спросить, какая может быть крайняя необходимость, она опережала события:
— Это все, что мне удалось спасти, когда большевики нас грабили. Советую тебе хранить их как зеницу ока. И никогда не забывай, что это деньги Радзановых!