«Все так живут», — обрывала свекровь ее жалобы. Нет, не все. Лене неудобно было ссылаться на пример своих родителей: вот они жили иначе, да только ли они?
И дело было вовсе не в том, что Сережка не помогал ей. Конечно, это тоже обижало, Ирина Леонидовна его избаловала до невозможности. Лена как-то попросила его помочь с посудой: сама взялась мыть, а его попросила убрать со стола. Со свекровью чуть было обморок не случился: Сережа — и грязные тарелки! Кажется, именно тогда назвала она впервые Лену «милочкой»: «Милочка, мой муж за все пятьдесят лет к раковине не подошел». Лена тогда рассердилась, ответила что-то резкое: не отсохнут, мол, у мужчины руки, если он вымоет тарелку. А Сережка вообще хорош: посуду убирать не стал, ушел от разговора, пристроился к телевизору — видите ли, какой-то финал кубка показывали. Лена промолчала, но дома устроила ему «финал»: взяла раскладушку и легла на кухне; он дернул дверь раз, другой и ушел в комнату. Не надо было ей этого делать, дурой была, конечно, но тогда еще верила, что сможет изменить жизнь, отучить его от излюбленной фразы: «Я даю деньги, ты ведешь хозяйство».
Теперь, когда все это было уже позади, она как-то подумала о том, что семьи, в сущности, у них не было. Вернее, она существовала, но только в ее, Лены, воображении: и она, и Сергей, и Машка — все они были как бы частью целого, и Лена одинаково переживала и Машкино нездоровье и Сережины неприятности на работе. А у Сергея была счастливая способность не воспринимать ничего из того, что осложняло бы его жизнь, он как бы выносил все это за скобки.
Каждую среду Машеньку нужно было возить в поликлинику — она была не то чтобы далеко, а неудобно расположена: три шумных перекрестка, подземный переход, и если не попадется добрая душа, не поможет, коляску приходилось тащить на руках. Еще с понедельника Лена предупреждала, просила, чтобы Сергей пришел пораньше, помог ей. Обещал, заверял, клялся. В пять часов она собиралась, одевала Машеньку, дожидалась звонка в дверь. Времени оставалось в обрез, она спускалась, караулила его у подъезда. И напрасно — снова приходилось идти одной. А он возвращался поздно и как ни в чем не бывало рассказывал о каких-то неотложных делах, которые его задержали. Лена слушала угрюмо, а он требовал полного прощения и говорил небрежно: «Ну, ладно, подумаешь, ничего ведь не случилось! Ну, хочешь, сходим в поликлинику завтра?» И тогда она уже не выдерживала, взрывалась: «Завтра? О чем ты говоришь? Неужели нельзя запомнить, что грудничков принимают только по средам, я сотню раз тебе объясняла!» Он пожимал плечами — истеричка, устраивает скандалы по пустякам — и отправлялся ночевать к родителям, на другой конец Москвы…
После развода ей хотелось поскорее забыть Сережку, забыть все, что связано с ним. Но во время прогулок с Машенькой вспоминалось вдруг, как Сережка носил девочку на плечах, да что там вспоминалось — Машка вдруг начинала скулить: почему папа так долго не приходит? На работе, забывшись, Лена думала о том, что сегодня вечером нужно устроить стирку, подкрахмалить Сережкины рубашки… Потом спохватывалась: о чем это я, какие рубашки?
Хуже всего было по ночам… Но посвящать во все свои переживания Лена никого не собиралась, напротив, приходилось открещиваться от слишком участливых расспросов. Васильевна несколько раз предлагала познакомить с «хорошим человеком». Немолодым, уточняла она с некоторым даже уважением, но надежным, при котором и Машеньке было бы спокойно, и она, Лена, не знала бы забот, сидела бы себе, как «Светочка на веточке».
Эта «веточка» Лену однажды рассмешила, она не удержалась от улыбки, и Васильевна обиделась, сказала: «Ну и майся на здоровье, живи бобылкой, если тебе нравится!»
Подруги тоже не отличались особой дипломатией и напрямик говорили о «хороших парнях». Но они называли совсем другие, чем Васильевна, достоинства: альпинист, дача, магнитофон, у отца — машина, хохмач, с ним не соскучишься. Альпинистов этих Лена предостаточно уже насмотрелась у кафе «Ангара»: вечером у его дверей всегда выстраивалась очередь — девчонки и молодые ребята; одетые с претензией, модно и дорого, они ей были смешны.
Словом, во всех этих попытках сватовства Лене виделось что-то обидное и оскорбительное для нее, будто она кому-то мешала своим существованием и ее следовало поскорее сбыть с рук, как залежавшийся товар. Если уж на то пошло, она могла бы прекрасно обойтись и без сватов: время от времени в метро, в магазине или на улице за ней увязывался какой-нибудь мужчина. Как Валентин увязался.
Что находили в ней мужчины, она до сих пор не могла понять. Но, наверное, что-то было в ее остром, вздернутом носике, который, когда Лена была еще маленькой, мать дразнила «туфелькой», или в детской густой челочке на лбу. Или, скорее всего, дело было в ее улыбке: мягкая и немного виноватая, почти непроизвольная, но кто-то из мужчин, быть может, относил ее на свой счет?