И как без Пушкина не явил бы себя нам Лермонтов, так без Блока не было бы пришествия в поэзию Маяковского, самого трагического поэта революции. До того как эта революция свершилась, Блок возвестил вселенскую катастрофу:
О, если б знали, дети, вы,
Холод и мрак грядущих дней!
Мужественный голос Брюсова тогда же подтверждал:
Бесследно все сгинет, быть может,
Что ведомо было одним нам,
Но вас, кто меня уничтожит,
Встречаю приветственным гимном!
Брюсовская струна звучала глуше и тише, не умея так властвовать над сердцами, как дано было лебединой блоковской строфе. Ведь поэзию делает музыка, внутренняя музыкальная структура стиха. Все волшебство поэта — в его музыке. Блоковская лирика — это таинственное, еще никем не разгаданное по книгам мудрецов слияние пушкинского ямба и его александрийского стиха с мятежной скорбной и тяжкой музыкой зрелого Лермонтова. Стих Блока, настроенный вместе Пушкиным и Лермонтовым, стал новой ступенью в русской поэзии. И сразу за Блоком по его поэтическому следу, будто иное эхо в горах, широко шагал и глубоко торил этот след дальше самый громкоголосый глашатай революции — Владимир Маяковский. У одного народа четыре гениальных поэта за столетие — это неслыханная щедрость богов! Ибо эти четверо — лишь главные регистры многоголосо-гудящего органа русской поэзии.
Двое из этих гениальных поэтов — Ронины современники. Он видел и слышал обоих. Горестно переживал их гибель. Но смерть Блока в дни братоубийственной гражданской войны, красного террора и космического развала ощущалась тогда близкими Рональда и им самим как падение еще одной заветной звезды с черных небес, где, казалось, уж не взойти и самому Солнцу! А зловещая гибель Маяковского указала на моральное поражение революции в ее главной задаче — преображении человека! Это был удар нежданный, и не все от него морально оправились, несмотря на правительственную дезинформацию о подлинных причинах смерти поэта. Роня и Катя старались убедить себя в том, что эта смерть попросту от неосторожного обращения поэта с оружием, но боль и тревога чувствовались даже в застольных беседах с друзьями, в горьких недомолвках некрологов.
Подбадривая себя, они подавляли голоса сомнений, чтобы идти с революцией дальше, как повелевает «ум, честь и совесть эпохи». В этом их посильно поддерживал и душевно укреплял немецкий друг, Август Германн, бывший Ронин начальник, сохранивший дружбу с Вальдеками и после своего ухода из Учреждения.
Убеждая других, он, человек наблюдательный и в глубине сердца народолюбивый, старался постичь величайшую антиномию эпохи, связанной с именем Сталина: всенародное искусственно вызванное бедствие, миллионы и миллионы трупов, оставляемых на пути, и... всенародный энтузиазм, ведущий страну вперед по трупам к осуществлению коммунистических идеалов. Этот непостижимый российский феномен еще ждет своих философов и истолкователей.
* * *
Уроки с Саку-сан начались с той же недели и пошли регулярно. Либо на даче, снятой Катей с Роней в Салтыковке, либо прямо в квартире Саку-сан, что было рискованно: Катю мог заметить в дверях кто-нибудь из сослуживцев. Объяснить, зачем она ходила в жилище посольских иностранцев, было бы невозможно — тут не помог бы никакой Володя или Николай Иванович! Этот Николай Иванович сменил Володю на встречах с Катей и велел ей подписывать свои доклады каким-нибудь условным именем. Спросил: «Где вы в детстве жили на даче? Ну, вот и подписывайтесь: Саблина!» Катя с Роней потом смеялись: «Мечтала о клинке и стала им в письменном виде!»
Благодаря торгсиновским бонам от Саку-сан стали исчезать приметы недоедания на детских щеках и попках. Это было, конечно, хорошо, но домашнего покоя вся эта Катина эпопея не прибавила: не исчезало ощущение некой двойственности в жизни». К тому же у Рони на службе атмосфера ухудшилась. Казалось, товарищ Шлимм своим высокомерием, неверными распоряжениями и прямыми несправедливостями разрушает все, сделанное за годы работы учреждения.
— Не посоветоваться ли мне со своими? — тревожилась Катя. Она уже добилась у начальства позволения говорить мужу о своих встречах с Володей и Николаем Ивановичем, уроках с японкой и «азных» заданиях. Эту кличку, слово «азы», Катя придумала для своего нового начальства. Большой Дом она звала «азницей», а себя — «подазком». Название пришло из детского сна: Кате приснилось, что в ее детскую спальню вошел трубочист, черный и страшный. Он искал кого-то, но еще не видел Катю. Она же знает, что в образе трубочиста за нею явился самый главный и страшный черт из ада. И зовут его Аз. Девочка пробует уговорить себя: «Вот я как-нибудь от него отшучусь, он меня и не тронет!» И черт, угадав ее мысли, поворачивает к ней свой страшный, угрюмый лик и грозно говорит: «Ну, с Азом-то ты не пошутишь!»