Оставляем прожитого метки...
Поистерлись следы моих строк
На листках по размеру планшетки.
Не отыщешь, пожалуй, и тех,
Приходивших из разных Тамбовов,
Что писались под шутки и смех
На столах в офицерских столовых.
Да и я твоих не сберег,.
Только памяти тянется свиток:
По ухабам моих дорог
Не сберечь домашних пожиток.
Не сберечь ни письма, ни тепла...
Плохо здешнее солнце греет!
Жизнь, как хата, сгорела дотла,
Только память угодьем тлеет.
Здесь зверья не ищи по лесам:
Мы и сами глядим, как гиены,
Жизнь сочится по капелькам-дням
Будто кровь из распоротой вены.
Скоро снова услышим пургу,
Загудит над становьем постылый...
А пока на глухом берегу
Волчьим воем рыдают пилы.
Потому и редко пишу,
Что мороз подирает по коже!
Не хочу, чтоб осенний шум
Твое мирное сердце тревожил!
(На дневальстве, ночью, в бараке)
Тишина, словно колокол гулкая,
Отдается звоном в ушах;
Ночь, как вор, подошла закоулками,
Замедляя крадущийся шаг
...Пусть в ночи догорит моя Троя!
Пусть проклятию предан Содом!
Но тебя я в сердце укрою —
Черный пруд мой, и дым над костром!
Рональду Вальдеку осталось неизвестным, как его законная жена отнеслась к стихам, рисункам и рупиям с Севера. Однако Степан Рыбак решительно заявил ему, чтобы впредь Рональд ни под каким видом больше не посылал домой северных гонцов с сомнительной паспортной характеристикой. Ибо Степану в ранний утренний час открыла дверь в прихожую Рональдова соседка, молча указавшая гостю, куда надлежит постучать. Степан приоткрыл стеклянную дверь из прихожей в Рональдову столовую, где был выгорожен шкафами угол для гардероба (расположение квартиры пояснил посланцу сам Рональд).
В этом импровизированном гардеробе, на вешалке, Степану сразу бросилась в глаза шинель с голубыми кантами и золотыми звездами на погонах. Валентина Григорьевна выскочила из другой комнаты дезабилье, что-то на бегу проговорив дородному мужчине, протиравшему глаза в постели... Степан торопливо вручил полураздетой даме Рональдову посылочку, увидел совершенно растерянное и смущенное женское лицо, что-то промямлил и спешно ретировался, услыхав за спиной торопливые шаги... Оказалось, девочка Света вернулась с улицы со свежим хлебом — поэтому двери из прихожей оставались отверстыми...
Потом пришло из дому Федино письмо (они надолго залеживались в лагерной цензуре), где сын писал папе, что и он, и мачеха начали усиленные хлопоты о размене квартиры...
3
Итак, с положением в семье все прояснилось. Рональд Вальдек окончательно почувствовал себя свободным холостяком!
И тут, как предсказывал ему в бутырской «церкви» бывалый лагерник, профессор Тимофеев, довелось ему и в неволе испытать любовь. Чтобы рассказать вразумительно о том, что такое любовь в сталинском лагере, нужны новеллы или целые поэмы классического жанра. Размеры одной книги этого не допускают: ее «сквозное действие» иное. А кроме любви познавалась и мужская дружба, всегда грозившая разлукой, горем, потерями. Как и любовь!
Эта мужская дружба связала Рональда Вальдека с театральным режиссером Владимиром Сергеевичем и с многогранно одаренным техником Виктором Мироновым[52]
, с пианистом мирового класса Всеволодом Топильным, с поэтом Лазарем Шерешевским[53], художником Зеленковым....С ними постоянно обсуждали оба противоречивых тезиса двух французских классиков — Альфреда де Мюссе и Виктора Гюго: первый считал воспоминания о пережитом счастье великим утешением в несчастье, второй, напротив, полагал величайшей мукой для всякого, лишенного свободы, мысль о радостях прежнего бытия.
Любовь же сердечная пришла нежданно, притом, как оно и полагается рабам ГУЛАГа, через общую для них беду.
Гром грянул с ясного, казалось бы, неба. Впрочем, ясным оно могло представляться только несведущим северянам! Все события тех месяцев так беспощадно строго засекречены в советской стране, что даже в тайных архивах самого ГУЛАГа они, вероятно, представлены очень путаными и противоречивыми документами, донесениями, сводками.
Из более-менее достоверных рассказов свидетелей и очевидцев (Рональд встречал их позднее) составилась для него следующая картина тех событий.
На одной из штрафных колонн строящейся трассы (некоторые прямо называли колонну № 37 при известковом карьере) отбывал свой срок заключенный генерал Белов, посаженный в лагерь под конец войны. Штрафники, в большинстве своем воры-рецидивисты, в прямом смысле слова «вкалывали» на каменном карьере, добывая известняк. Как талантливый военный стратег, Белов лично разработал план лагерного восстания, вовлек в заговор самых энергичных и волевых урок и сумел соблюсти полнейшую конспирацию, что очень нелегко в советских условиях, насыщенных доносительством.
Происходило все это еще в конце лета 1947.