Дело было в том, что на вверенном ему приходе подвизались две неразлучные подружки: баба Маня, Мария по-правильному, и баба Глаша — Гликерией, то есть, крещеная. Всё у них дружно выходило: и молитва, и исповедь (всегда друг за другом в очередь исповедовались). И за храмом они на пару любили ухаживать: лампадки промыть, подсвечники почистить или цветник приходской облагородить. На службах старушки тоже рядышком у иконы Серафима Саровского молились. «Где Маша, там и Глаша», — говорили на приходе. Но вот только в конце весны и начале лета, в аккурат от Пасхи до Троицы, между двумя подружками пробегала черная кошка, в которую они верить ну никак не должны были, ибо вопросам суеверий настоятель посвящал почти все свои проповеди.
Они и не верили: ни в кошку, ни в ведра пустые, ни в подсыпанную под порог «заговоренную» кладбищенскую землю, ни в прочие происки лукавого. Неподпадаемость под козни «врага рода человеческого» подкрепляли у Марии и Гликерии входные кресты, нарисованные мелом на дверных косяках, а также постоянно горящие лампадки на божницах. Существенную роль в крепости православных бастионов играли и ветки святой вербы, примощенные за иконами, и набор бутылей и бутылок со святой водой, как то: богоявленской, крещенской, сретенской и преображенской. Было и маслице от мощей святых, и земелька с Гроба Господня, и камушки с гор почаевских, афонских и иерусалимских. К этому необходимому набору естественно присовокуплялась толстая книжка «Щит православного христианина» с молитвами каноническими и не очень, а также черные общие тетради, от руки исписанные распевами «псальмов», оставшиеся со времен советского безцерковья.
Видя данный православный арсенал и потенциал, отец Стефан в очередной раз почувствовал недоумение, когда после второй пасхальной недели Мария и Гликерия, как и в прошлом и позапрошлом годах, разошлись по разным сторонам храма. Мария осталась у кивота с преподобным Серафимом, а Гликерия переместилась за угол к великомученику Пантелеимону. Так и молились, чтобы друг дружку не видеть…
«Что за оказия? — размышлял настоятель. — Может, у них какой другой духовник имеется, что каждый год заставляет их между собой в дни пения Цветной Триоди не общаться?»
«Хотя вряд ли, — продолжал рассуждать сам с собой отец Стефан, — сказали бы на исповеди».
Кольнула мысль эта батюшку. Нет, не из-за ревности — из-за беспокойства. Дело в том, что недалеко от его прихода находилось два очага искушений. Первый — в соседнем селе. Жил там священник бывший, попавший под запрет за грех, повсеместно распространенный среди нашего народа. Рассказывали о. Стефану, что принимает бывший батюшка людей и советы раздает. Второй же очаг расположился практически рядом, за селом, на каменном бугре. Объявился там «монах восьми посвящений», вырубивший в скале дом-пещеру и соорудивший рядышком римский костел, православную часовню, пагоду и синагогу, и поклонявшийся в них многочисленным богам по очереди. «Монах» этот окормлял приезжую городскую и областную богему, рассуждал об аскетике и воздержании, попутно любуясь двумя своими женами и несколькими детишками, от сурового аскетического подвига появившимися.
«Неужто туда ходят?» — гнал от себя беспокойную мысль настоятель. Гнать-то гнал, а мысль не уходила. Решил на исповеди спросить, благо подружки-старушки всегда вместе каждый праздник причащались, а тут — Вознесение через несколько дней ожидалось.
Решил и спросил. На всенощной, накануне праздника, когда первой под епитрахиль батюшковскую подошла баба Глаша.
— Что это у вас, Гликерия, с Марией за раздоры, что и не смотрите друг на дружку?
Бабушка заплакала;
— Да все она, тютина.
— Кто? — не понял отец Стефан.
— Да шелковица, отец-батюшка-а-а, — совсем разрыдалась баба Глаша. И ушла, сморкаясь в платочек и заливаясь слезами, от аналоя исповедального. Даже молитвы разрешительной не дождалась.
В недоуменной растерянности пребывая, невидящими глазами смотрел отец Стефан на направляющуюся к нему от иконы старца Серафима бабу Машу. Когда же та подошла и начала излагать сокрушенные признания об осуждении, небрежной молитве, скоромной еде в день рождения внука и прочие повседневные прегрешения, батюшка неожиданно для себя спросил:
— А что там с шелковицей-то случилось?
Мария запнулась на полуслове и, теребя сморщенными заскорузлыми пальцами край выходного, только в церковь надеваемого, платка, тихо выдавила из себя:
— Горе с ней, батюшка.
И тоже заплакала…
Ситуация сложилась — врагу не пожелаешь, хотя их у батюшки отродясь не водилось, врагов то бишь.
Гликерия с Марией сморкались и хлюпали каждый в своем углу, а отец Стефан столпом стоял у аналоя. Теперь он вообще ничего не понимал. Он даже не знал, с какого края начинать мыслить. В центре недоумения стояла шелковица, тютина по-местному, а вокруг нее — две плачущие старушки и один совершенно растерявшийся поп.