Нас отправляют обратно. Пока нас не было, на фронте, говорят, крупные подвижки. У французов много свежих частей, а еще до черта лишних снарядов, которыми они засаживают наши позиции как крестьянин картошкой свой огород. Тилль не очень словоохотлив, часами сидит за картами и не общается даже с опытными пилотами. Дурной знак, это я знаю еще по семнадцатому году.
А мне плевать. Мне кажется, я даже рад этому. Отчего-то перестало болеть застрявшее где-то между ребер сердце, не дававшее мне покоя последние две недели.
…ушел в иммельман, едва не потеряв хвост. Швырнул в англичанина густым облаком, которое окутало его кабину, ослепив на несколько секунд. После этого все было просто. Три или четыре коротких очереди — его биплан закашлял, окутался смоляными жгутами дыма и, покачнувшись, ушел в штопор.
Тридцать вторая победа. Так надышался дымом из пробитого двигателя, что выпадаю из кабины сразу после приземления, меня долго и мучительно рвет.
Сегодня в три часа пополудни умер Леманн. Три пули в грудь. Фельдшер говорит, он должен был умереть мгновенно, но пехотинцы клянутся, что его биплан еще две или три минуты шел по управляемой траектории и сел, почти при этом не повредившись.
Я — последний люфтмейстер в нашей куцей эскадрильи. Меня уважительно пропускают вперед в узких траншеях, мне уступают очередь в почтовом отделении или в столовой. Истории о моих воздушных победах обрастают множеством деталей, столь же красочных, сколь и фантастических. Кажется, я становлюсь живой легендой.
Оберст Тилль предложил мне отправиться в тыл, возглавить учебную школу для пилотов. Мой уникальный опыт не должен быть потерян. Вот, значит, как. Хотят сохранить представителя вымирающего вида. Я думал два дня, потом ответил отказом.
Оберст в последнее время меня бережет. Не отпускает на одиночные вылеты и старается не направлять в самое пекло. Это выглядит наивно и трогательно, но я с ним не спорю. Я вообще ни с кем ни спорю.
Замечаю, что стал удивительно спокоен в последнее время, но не знаю, с чем это связать. Нервы, прежде туго натянутые, как шипастые отрезки колючей проволоки между заграждениями, вдруг обмякли, расслабились. Я способен замереть на полчаса, бездумно глядя в небо. У уважительности, с которой ко мне относятся другие пилоты, ощущается примесь настороженной опасливости. «Это лейтенант Герман из двадцатой истребительной, — однажды сказал один пехотинец другому за моей спиной, не подозревая, до чего тонок слух люфтмейстеров, — Ты к нему не лезь. Говорят, двинулся умом…».
Повинуясь наитию, сделал бумажный самолетик из газеты. Покорный моей воле, он изящно порхает из траншеи в траншею, закладывая лихие виражи и проделывая фигуры высшего пилотажа. Мне доставляет удовольствие чувствовать его невесомую покорность, чувствовать тонкое шипение воздуха, вспоротого бумажным крылом. Иногда мне вспоминается Леманн со своими глупостями насчет самолетиков. Как он говорил?.. «Кто-то же должен пускать бумажные самолетики?». Мне кажется, теперь я стал его понимать.
Подумалось даже, а может, для люфтмейстерской братии на небесах существует свой отдельный рай? Отчего бы не быть отдельному раю для пилотов, если есть, к примеру, у нас на земле отдельные части для пехоты или кавалерии, отдельные столовые и казармы?.. В конце концов, небо принадлежит именно нам.
Представилось что-то нелепое, грустное и смешное одновременно: посреди густых облаков сидят люди в потрепанных, обожженных и грязных мундирах. Лица потемневшие от пороховой гари и обветрены до того, что кажутся вырезанными из старого дерева. И все безмолвно пускают бумажные самолетики. Тысячи крошечных бумажных птиц под управлением тысяч ветров. Никто не говорит, не смеется, все сосредоточены и спокойны.
Только ветер — и негромкое шуршание бумаги.
На этой записи я прекращаю публикацию дневников, попавших в мое распоряжение, хотя, с хронологической точки зрения, она не является последней. Есть после нее и другие. О погоде, о перемещении фронта, о гнилой брюкве и новостях из тыла. Возможно, эти записи представляют своеобразный интерес, как минимум — для того, кто хотел бы найти ключ к душе автора, понять чувства и мысли безымянного люфтмейстера с западного фронта. Но, как я уже говорил в предисловии, мною двигали иные мотивы. Я хочу, чтобы читатель через эти клочки чужих мыслей увидел нечто большее, чем судьбу одного человека, почувствовал дыхание иного поколения и ощутил вкус давно отгремевшей войны, в обжигающем урагане которой автор сам был не более, чем легким бумажным самолетиком из тех, что мгновенно сгорали, оседая пеплом на газетных полосах массовых некрологов.