Как жаль, что он истратил последний патрон! Сейчас бы размозжить голову проклятому тоттмейстеру, чтобы не мучить себя этой страшной пыткой. Виттерштейн едва не взвыл. Он словно окунулся в черный непроглядный омут, стылая жижа накрыла его с головой, забила рот, глаза, нос… Паника — вот как это называется, господин лебенсмейстер, банальная человеческая паника. Для принятия единственно-верного решения остаются считанные мгновенья. А ты дрожишь, как студент перед первым вскрытием…
Виттерштейн закрыл глаза. Дал им три секунды отдыха. Не больше и не меньше, ровно три. А когда открыл их, выбора «работать или не работать» уже не было. Потому что он уже работал. Начал работать еще прежде, чем сам это понял.
Первым делом — поднять тоттмейстера обратно на стол. Стол рухнул, но, как ни странно, цел, лишь немного погнут. А тоттмейстер оказался тощим и удивительно легким. От удара о полированную сталь он даже не вздрогнул, под веками не шевельнулись глазные яблоки.
— Ублюдок! Мерзавец! — Виттерштейн простер над его грудью руки и заставил их не дрожать, — Вытащу тебя, чтоб тебе вечность гореть в аду… Вытащу! Выродок проклятый, смертоед, стервятник…
«Не вытащу, — подумал он, мрачнея, как только невидимые продолжения его рук погрузились в грудь магильера, легко миновав мягкие ткани, — Не в этот раз…»
Тоттмейстер умирал. И это было не фигурой речи, смерть, его хозяйка, уже вторглась в тело, и терзала его подобно голодной гиене. Тело трепетало в агонии, пальцы бессмысленно барабанили по операционному столу, и Виттерштейн пожалел, что нет уже рядом молчаливого и исполнительного Гринберга…
Сперва сердце. Работающее из последних сил, оно могло остановиться в любой момент. Виттерштейн осторожно коснулся его, как касаются горячего, только что вытащенного из духовки, пирога. Надо немного прижать его, но не сдавливать, просто помассировать ритмично, задать ему темп, держа бережно и легко. Кажется, пошло… Да, вот так. Оно еще слабо, как испускающий дух воздушный шарик, но протянет пару минут, если господин лебенсмейстер окажется достаточно умел. А ведь он уже не молод, да и силы на пределе. Вот-вот сам потеряет сознание, рухнет прямиком на своего последнего пациента…
Виттерштейн одним неуловимым движением проник в кости тоттмейстера, гигантский подземный трубопровод, полный мягкого костного мозга. Надо усилить процесс кроветворения любой ценой. Это потребует огромного, может быть даже, критического напряжения. Но если этого не сделать, все остальное бесполезно.
Виттерштейн погрузился в работу. Он работал как одержимый, работал, как никогда прежде. На его лбу выступил пот, сперва раскаленный, потом ледяной, но смахнуть его было некому. Селезенка, вилочковая железа, надпочечники… Ему казалось, что он работает посреди пылающих руин сложнейшей фабрики, которая рассыпается быстрее, чем ему удается что-то сделать. Печень… Пуля все еще сидела в ней твердой металлической занозой — как личинка насекомого-паразита, отложенная в теплую плоть.
Виттерштейн прикоснулся к ней, ощутив под языком кислый металлический привкус, словно долго держал эту самую пулю во рту, и потащил наружу. Свинцовая лепешка с острыми краями сопротивлялась, неохотно отступая по проделанному ею же каналу, и двигалась так тяжело, словно была остатком огромного гаубичного снаряда.
Никогда прежде Виттерштейну не приходилось так работать. Мыслей в голове не осталось вовсе, они все растворились, сделались не нужны, потому что тело, точно одержимое, работало само, совершая десятки сложнейших действий в секунду. Надпочечники… Опять падает давление!
Надо перекрыть раневой канал, но стоит только оторваться от сердца, и оно перестанет сокращаться. Черное тоттмейстерское сердце, ритмично бьющаяся опухоль…
Легкие снова наполняются кровью. Печень не справляется со своей работой. Шить, сращивать, крепить. Давление падает, уже на критической отметке. Значит — закрыть на секунду глаза — и снова работать. Соединять ткань. Заставлять внутренние железы работать. Принуждать сердце вновь и вновь сокращаться. Давить на него, выжимать из него отравленную кровь.
Он сращивал ткани печени, быстро и аккуратно, точно вел шов на швейной машинке. Каким-то чудом восстановил вену, хотя был уверен, что никогда этого не сумеет. Кровоток слабый, давление еле-еле, но человек на операционном столе все еще жив. Удивительно. С успешной операцией вас, профессор…
Впрочем, все еще далеко не закончено.
Виттерштейн отключился от внешнего мира, лишь изредка, в редкие секунды передышки, выныривая из тоттмейстерского тела. В эти моменты он слышал, как на поверхности работали люди. Слышал звон кирок и заступов. Слышал усталый стон деревянных перекрытий. Эти звуки проникали в его сознание, как траншейные вши в шинель, незаметно. Он осознавал их, но в то же время не понимал их значения, не испытывал радости.