— Обратите внимание на эту царапину. Видите?
Мишель видел — не столько царапину, сколько крупную вмятину — будто кто молотком по оправе ударил, да тот в сторону соскочил, оставив глубокий вытянутый след.
— Ежели в не это колье, мы бы с вами, милостивый государь, ныне не говорили! Да-с! Сей вещице вы, не побоюсь этого слова, жизнью обязаны! Пулька-то вам в самое сердце летела, да, видать, вы дернулись, и она аккурат в камешек угодила, в алмаз сей, что стали тверже, а уж с него соскользнув, сию борозду оставила и вам в грудь попала! А чуть бы в сторонку... Эх, да что там говорить! — махнул рукой Валериан Христофорович.
«Вот оно, значит, как!... Выходит, это пуля у меня из рук колье вышибла! — понял Мишель. — А не держи я его в тот момент в руках да не повернись чуток на крик, был бы уже отпет и в землю зарыт...»
Может быть, сто, может быть, двести лет вещица сия для украшения царственных особ служила, а ему за броню сошла!
— Такую вещицу пацаненок Федькин попортил, — вздохнул Валериан Христофорович.
— А с Федькой-то что? — спросил Мишель.
— Помер, — сказал Валериан Христофорович, быстро перекрестившись. — Отдал богу душу в Первой градской больнице, не возвращаясь в сознание.
— Выходит, Федька ничего не рассказал — не успел?
— Оборвался следок-то, — вторя ему, сказал старый сыщик. — И ныне никто уже не скажет, откуда он те украшения взял. Да и некому их дале искать.
Мишель не понял.
— А Митяй, хлопцы, где они?
— Нет хлопцев. Остались мы без нашего воинства... — вздохнул Валериан Христофорович.
У Мишеля от таких шуток мурашки по спине побежали.
— Как нет?!
— В армию наши воины подались. В Красную, естественно! Ныне ведь все по цветам, чтобы ненароком, по неграмотности али незрелости, не перепутать... Эти — красные, те — белые. И все-то за Россию пекутся! Митяй — так тот теперь целой ротой командует. В осьмнадцать-то лет! Да-с! В наше время таких карьер не делали!
Митяй — командир?... А впрочем, чему удивляться — всякая революция в мгновение ока возносит своих детей в вожди, дабы после, низвергнув, пожрать их. Всегда так было, дай бог, чтобы теперь не было!...
— А вы теперь где, Валериан Христофорович?
— Я, милостивый государь, ныне пребываю на службе в их милиции. Служу-с верой и правдой трудовому народу! Учу азам-с! У них ведь, кроме пролетарского чутья, никаких иных понятий о сыскном деле нет. Хотя, признаю-с, племя молодое, незнакомое!... Под пули лезут, будто две жизни у них... Грозят в полгода преступный мир ликвидировать как класс. Даже, знаете, порой оторопь берет от столь непосредственной наивности...
На кухне отчаянно гремела посудой и кашляла Анна. А после и вовсе выглянула из-за занавески, недовольно глядя на Валериана Христофоровича, который посягал на святое — на ее Мишеля!
— Ладно, пойду, пожалуй, — засобирался Валериан Христофорович, который благодаря своей толстокожести лишь теперь почуял метаемые в его сторону громы и молнии...
«Вот и все, — с грустью подумал Мишель, как Валериан Христофорович ушел. — Был я командир, а ныне остался один. Как перст...»
Не дались ему сокровища дома Романовых. Почитай, два раза к самой разгадке подходил — тогда, в Кремле в Арсенале, и ныне, когда украшения царские в руках держал. Уверен был: еще чуток — и вот она, разгадка. Ан нет, не вышло!...
Чуть жизни через них не лишился!... Хотя ими же и спасся!...
Что ж за бог такой их бережет?
Что за рок связал его с ними?
Отступиться бы... да теперь он уж и сам этого не желает. Все то, что было, все несчастья последних лет проистекают от тех сокровищ!... Но ведь и счастье тоже! В их поиске он обрел все то, что теперь имеет, — новую службу, новую жизнь, Анну...
И что-то еще обретет?
Или потеряет?...
Нет, нельзя ему отступать. Поздно.
Придется начинать все сызнова...
Глава 49
Тихо на кладбище монастырском — только вороны, что на ветлах гнезда свили, каркают, вниз глазами своими синими глядя. А внизу — фигурки человечьи.
Стоят пред плитой могильной двое — мужчина да отрок. Мужчина на вид почти старик, но коли присмотреться, так молод еще, хошь весь в шрамах и голова седа. Стоит, на камень смотрит, а из глаз его слезы на него капают.
Отрок замер, на него да на камень глядит.
А на камне том буквицы вязью выбиты: «Анисья Лопухина»...
— Вот она, матушка твоя, что я боле жизни своей любил, — говорит Карл. — Любил — да не сберег!... Поклонимся ей!
Да в самый пояс камню серому, мхом поросшему, кланяется.
Да не камню — а той, что под ним лежит да, может, теперь слышит и видит их да за них радуется!
— Нашел я сынка нашего! — шепчет Карл. — Вот он!
И долго-долго, не разогнувшись, стоит, на камень глядючи.
И отрок тоже кланяется и стоит, хошь матушки своей не знал, ни разу ее не видел и тепла ее не помнит.
Постояли — выпрямились.
— Ей ты жизнью своей обязан, — сказал Карл. — Она тебя сберегла, хошь через то жизни своей лишилась! Оттого надлежит тебе всегда ее помнить да благодарить! На вот... — И достает иконку серебряную нательную, что ему мать Анисьи передала.