И никто не входил, когда она занималась. Ей доверяли, и она ценила это доверие, стараясь изо всех сил отдать то, что знала и умела. И была крайне удивлена, когда правила, на которых держался этот дом, были однажды нарушены. Сам Ганс Иванович вошел в классную комнату в середине урока, и все в нем — Оле почему-то особенно запомнились очки, — все выражало попранное доверие.
— Дети, идите к себе, — сказал он. — А вас, фройляйн, я прошу пройти в мой кабинет.
— Но почему же, Ганс Иванович? — в растерянности спрашивала Оля, идя вслед за хозяином. — Что-нибудь случилось?
Ганс Иванович не отвечал, и его сутуловатая спина выражала то же оскорбленное доверие, что и очки. Он пропустил Олю в кабинет, закрыл дверь и, не предлагая садиться, протянул конверт:
— Тринадцать рублей и семьдесят три копейки. Это вам полагается за незаконченный месяц минус стоимость ежедневной чашечки кофе.
— Что это значит, Ганс Иванович? — тихо спросила Оля. — Я уволена? Но за что же, за что? И почему же без предупреждения? Я могла бы подыскать место…
— Вы не можете подыскать место, фройляйн. Особа, которой интересуются господа жандармские офицеры, не может учить детей.
— Жандармские офицеры? При чем тут…
— Не знаю, это не мое дело. Мое дело — мой завод, который я купил, откладывая каждый грошик в копилку. Я не могу портить мое доброе имя. Я ошибся в вас и понес убыток. Прошу собрать свои вещи и через половину часа покинуть мой дом.
— Значит, вы меня уволили, — Оля с трудом подавила вздох. — Хорошо, я сейчас соберусь. Только я была бы вам очень признательна, если бы…
— Лошадь стоит овса, который она кушает, а кучер стоит времени, которое он тратит. Если вы оплатите овес и время, я велю подать бричку.
— Благодарю, Ганс Иванович, у меня нет денег на это. И поэтому я с особым удовольствием пройдусь пешком. Это такие пустяки: всего-то каких-нибудь двадцать верст лесом…
Через полчаса Оля ушла. Она так спешила, что не переоделась, оставшись в тяжелом, старательно закрытом, как и полагалось учительнице, темном платье. Баул, в который она второпях покидала вещи, купленный когда-то Андреем еще для училища, был тяжел и громоздок, и Оля прилагала все силы, чтобы не согнуться, чтобы легко и свободно пересечь сад, спуститься к реке, миновать деревушку, выгоны и поля, за которыми начинался лес. С точки зрения аккуратного немца, приехавшего в Россию сколотить капиталец, это было «не полезно», и Оля сейчас спорила с этой практичной немецкой полезностью, как могла. Спина разламывалась от боли, немела и начинала ныть рука, дрожали коленки, но Оля заставила себя пройти весь этот путь так, как считала нужным: с гордой спиной и без единой слезинки. И отревелась только тогда, когда забилась в кусты.
Выплакавшись, она спустилась к ручью, нашла укромное местечко и, стесняясь самой себя, поспешно разделась. Кое-как умывшись, натянула на рубашку самое простенькое платье, спрятала в баул одежду, чулки и единственные хорошие туфельки. Двадцать верст предстояло прошагать босиком, и Оля постаралась придать себе вид заправской крестьянки. Платочка не нашлось, но она оторвала от старой юбки лоскут и повязалась так, как повязывались знакомые деревенские девушки. Совершив этот маскарад, она посмотрелась в зеркальце, осталась довольна и, подхватив баул, ойкая и оступаясь, выбралась из кустов на дорогу.
Шлепать по пыли босыми ногами было даже приятно, а поскольку за Олей никто более не следил, то она могла изгибаться под тяжестью баула, как ей было удобно, и поминутно менять руки. Вскоре ей повстречался мужик на подводе; сонно глянул на нее, равнодушно отвернулся, и Оля очень обрадовалась, что не вызывает подозрений. Но, миновав ее, мужик придержал лошадь и крикнул:
— Далеко ли идешь?
— Далеко! — отозвалась Оля, на всякий случай не задерживаясь.
— Поопасись, девка, солдаты кругом шастают!
Прокричав это, мужик зачмокал, задергал вожжами, и телега заскрипела дальше, а Оля сразу остановилась, ощутив вдруг неуверенность, граничащую с ужасом. Все ее воспитание было лишено подобных тревог — кто, какой солдат осмелился бы заговорить с барышней! — но сегодня ей суждена была иная роль. И пока она размышляла, впереди раздался топот — и из-за поворота выехали три конных жандарма. Старший — грузный, с рыжими, прокуренными усами — загодя перевел коня на шаг, а поравнявшись, и вовсе остановился, грубым голосом спросив, кто она такая, откуда, куда и зачем идет. Мобилизовав всю выдержку и с огромным насилием над собой назвав жандарма «дядечкой», Оля объяснила, что служит у хозяина сахарного завода, а идет в Климовичи к заболевшей матери.
— По дороге никого не встретила?
— Мужик на подводе проехал… — Оля похолодела, когда у нее сорвался с языка этот «мужик».
— На заводе ничего не слыхала? Не говорили, человек, мол, чужой объявился?
— Не слыхала. Вот-те крест, не слыхала я, дядечка.
— Жаль, времени нет, — жандарм вдруг крепко ухватил ее пальцами за щеку, потряс. — Побеседовал бы я с тобою под кусточком, черноглазая!