Странно! Вместо того чтобы с криком радости или слезами умиления броситься в материнские объятия, которые раскрывались для него так редко — он даже не помнил, случалось ли это вообще когда-нибудь, — Цеза-рий только поднял смертельно-бледное лицо и огляделся вокруг, не двигаясь с места.
А какие чудные были у него глаза! Всегда доверчи во-ласковые или мутные и пустые, они потемнели и стали глубокими, как пропасть, на дне которой горел огонь сдерживаемого гнева или страдания. Бескровные губы дрожали, словно пытались что-то сказать. Но он промолчал, провел ладонью по лбу и с поникшей головой и бессильно повисшими руками медленным, но твердым шагом покинул будуар.
— Что с ним? — недоумевал дядюшка.
Аббат тоже был сбит с толку, а лицо графини выражало гнев и тревогу. Однако мужественная женщина взяла себя в руки и спокойным, даже сладким голосом сказала:
— Я не вижу в поступке моего сына ничего странного. Конечно, он страдает, оттого что его увлечение так несчастливо кончилось… mais ca passera vite *. A его неразговорчивость и неумение себя вести, к сожалению, ни для кого не новость!
— Нет, графиня! — патетически воскликнул аббат. — Это плохой знак: молодой граф ни единым словом не ответил на доброжелательную речь своего дяди и мою, не кинулся в материнские объятия, с такой нежностью и великодушием раскрытые перед ним. Я вижу в этом зловещее знамение нашего испорченного века, заразившего юношество духом отрицания и неверия. Боюсь, как бы наш бедный граф Цезарий не утратил своих немногих достоинств — доброты, кротости и смирения, которые до сих пор искупали его недостатки.
— Mon Dieu! — прошептала графиня. — Я тоже этого немного боюсь. У него никогда не было такого лица и — потом — он вышел из комнаты без моего разрешения!
— Quand je vous le disais! — вскричал граф Август. — Quand je vous le disais, comtesse
[372], что Цезарий не мог забыть эту романтическую историю! У него внутри бушует пламя, пожар, et je vous le disais, comtesse, с него нельзя теперь спускать глаз. Мало ли что он может выкинуть… Побеги, похищения, тайные венчания, гражданские браки в наше время совсем не редкость… И не успеем мы оглянуться, как мадемуазель Заноза станет графиней Помпалинской…Графиня побледнела. Тайный брак! Эти слова огненной стрелой пронзили ей душу.
— Soyez tranquille, monsieur le comte
[373],— сказала она высокомерно, — Я за ним послежу…Между тем Цезарий не то в третьей, не то в четвертой гостиной лицом к лицу столкнулся с братом, который шел к матери.
— Ah, te voila, C'esar!
[374]— воскликнул Мстислав. — Eh bien, — прибавил он, кончиками пальцев дотрагиваясь до руки Цезария, — comment va ta belle au bois dormant? [375]. Говорят, ты нашел в литовских пущах неведомую миру богиню и даже в Варшаву ее привез. Je t en f'elicite, mon cher! [376]Ты казался всегда таким скромником, но в тихом омуте черти водятся! L`a, l`a, tu as le coeur vierge! [377]Смотри только, как бы эта лесная дива совсем тебя не опутала…— Мстислав! — перебил его Цезарий и метнул на брата такой взгляд, что тот вытаращил глаза.
— Eh bien, — спросил он, — qu’y a t-il `a ton service?
[378]— Мстислав, — понизив голос и опустив глаза, повторил Цезарий. — Ты всегда… всю жизнь надо мной издевался, говорил маме, что я глуп, смешон, неловок, bon `a rien… Нет, нет, не в этом дело! Ты был отчасти прав… Но прошу тебя, невесту мою не оскорбляй… Я люблю ее!
Мстислав рассмеялся ему в лицо.
— Maman, maman! Слышишь, что говорит наш влюбленный пастушок? — С этими словами он вбежал в гостиную матери.
Апартаменты Цезария, как и комнаты брата, были расположены внизу и обставлены так же роскошно. Через минуту Цезарий входил к себе в гостиную, где его ждал Павел. С трудом дотащился он до ближайшего кресла, сел и, опершись локтями в стол, закрыл руками лицо. Из оцепенения его вывел голос Павла.
— Ну что, Цезарий? Здорово тебе попало?
Цезарий медленно поднял голову и махнул рукой.
— Знаешь, Павлик, я чувствую себя так, будто меня с дыбы сняли…
— Ничего не скажешь, приятное ощущение.
— Отвратительное! Ты не представляешь, Павлик, как мне плохо! — воскликнул Цезарий схватясь за грудь, словно его пронзила острая боль. — Чего им от меня надо! Что я им сделал? За что они меня так ненавидят и презирают?
Он помолчал немного, глаза у него были опущены, лоб нахмурен. Но вдруг он вскочил и возбужденно заговорил:
— Да, Павлик, в этом я могу признаться только тебе, и мама, и дядя, и этот аббат, которого я не переношу, относятся ко мне, как к малому ребенку, как к идиоту… Слова не дают сказать! Мои желания, чувства для них просто глупость. А за кого они принимают девушку, которую я люблю… этого я даже не в силах повторить!..
Он опять замолчал, а потом продолжал неуверенно: