Павел поднял с земли второй топор, приготовленный для Данилки, и стал не спеша, но энергично вбивать большущие гвозди в толстые доски. Громкий стук нарушил утреннюю тишину. Скоро деревня и берег ожили. Пошла по воду Ульяна с двумя ведрами, за нею потянулись другие женщины с ведрами и кувшинами, а мужчины стаскивали вниз лодки и челноки, которые скоро могли понадобиться. Одни смолили их, другие приколачивали отставшие доски. Везде закипела работа, в воздухе мелькали руки с топорами, звучали громкие голоса. Раньше чем заняться своим делом, каждый хоть минуту смотрел на плывущие по реке льдины и, качая головой, указывал соседям на особенно большие и красивые. Женщины, громко взвизгивая от холода, все же храбро ступали босыми ногами в ледяную воду и спешили наполнить свои ведра и кувшины. Несколько мальчишек под предводительством озорника Данилки прыгнули на льдину, плывшую у самого берега, и с криками торжества, под которым скрывался некоторый страх, пробовали скользить по этому движущемуся катку. Филипп, оторвавшись от работы, громко ругал младшего брата за безделье и проказы, а Павел объяснял тем, кто работал неподалеку, что весна в этом году будет ранняя и теплая, — он угадывал это по запаху земли и преждевременному ледоходу. Шуму на берегу вторило карканье ворон за рекой — они кричали, как ошалелые, и черными тучами летали над лесом. А наверху, на горе, по всей деревне неслось из хлевов приглушенное стенами мычание коров и блеяние овец. Пели петухи, лаяли собаки, словно состязаясь со стучавшими внизу топорами, и в чаще дальнего леса откликалось протяжное эхо.
В этот час Франка, разбуженная скрипом двери, подняла голову с подушки и, протерев заспанные глаза, увидела сперва суковатую палку, а затем у самого порога — нечто, напоминавшее большую кучу лохмотьев.
— Слава Иисусу, — раздался из кучи голос, напоминающий скрип пилы.
Лениво потягиваясь в постели, Франка сказала:
— Сделай милость, Марцеля, разведи огонь! А я еще немножко полежу.
За тарелку похлебки, стакан чаю, иногда кусок сала и пригоршню муки нищенка стала ее служанкой. Впрочем, она была и ее наперсницей, единственной женщиной в деревне, с которой Франка любила разговаривать и которую никогда даже мысленно не называла «мужичкой» и «хамкой». Они поверяли друг другу все, что было на душе. Сидя на полу у двери или на лавке, за стаканом мутного чаю, Марцеля много рассказывала о себе, и Франке давно уже было известно ее прошлое. Марцеля никогда не была замужем — случай исключительный среди крестьянок. Все свои молодые годы она скиталась по панским усадьбам, то тяжело работала, то гуляла с панами и жила припеваючи, — как придется, какая где судьба выпадет. Было время, рассказывала Марцеля, когда она как сыр в масле каталась, была счастлива, ходила в нарядных платьях, работала только когда вздумается. Молодой пан души в ней не чаял. Жениться на мужичке он не мог, но любил ее и, может, никогда не разлюбил бы, даже когда-нибудь потом женился бы, — но он лишился имения и уехал куда-то в большой город, в дальнюю сторону. Где уж ему было брать ее с собой, когда он и сам стал бедняком. Уехал — и забыл. И она его забыла. В ее жизни потом всякое бывало, и радость и горе. А вот теперь, когда она уже совсем состарилась и побирушкой стала, все чаще вспоминается ей то, первое, счастье. Вспоминается, какой она была и какой был он… и все, что в те давние-давние времена довелось увидеть и пережить. Да, насмотрелась она в ту пору на чудеса да красоты, отведала сладкой жизни!
То вздыхая, то посмеиваясь, то уныло качая головой, то шепча что-то Франке на ухо, Марцеля рассказывала о красиво убранных покоях, о том, как веселились господа в усадьбах, какие вкусные вещи ели, какие вечера с музыкой бывали у них. А Франка, полуоткрыв рот и блестя глазами, слушала ее с жадным интересом и сочувствием, упиваясь этими рассказами, будившими и в ее памяти рой воспоминаний. Потом она, в свою очередь, быстрой, возбужденной скороговоркой начинала рассказывать Марцеле о годах своей первой молодости, о своих любовных похождениях. Наговорившись, обе грустно задумывались. Иногда Франка роптала вслух:
— Ох, и отчего не суждено мне было всю жизнь так прожить! Отчего я теперь такая несчастная, и надежды никакой нет когда-нибудь еще так пожить!
А старая нищенка, давно забывшая и слово «надежда», обеими руками опираясь на свою суковатую палку и не поднимая глаз, вздыхала:
— Хоть бы знать, жив ли он еще, мой голубчик, ходит ли еще по свету? Покойна ли его душенька, дал ли ему бог счастья? Или, может, уже черви под землей выели ему глазоньки?
Так причитала она, и порой из-под опухших век слезы мутными каплями катились по морщинистым, мертвенно-белым щекам.