— Ой, взял господь от меня, взял в царство небесное птенчика моего родимого, Тадеушка! Пропал ребенок, как цветик под снегом, свалился, как ягодка с куста… Да и Федора моего, сынка младшего, любимого, люди у меня отняли… в солдаты ему идти велели, тяжелое ружье на себе носить, от родной хаты далеко жить…
Так она голосила добрый час и плакала-разливалась, утирая нос рукавом. То, о чем она плакала, не имело ничего общего ни с «двоякой милостью божьей», ни с ее «щедрейшим источником», но эти непонятные торжественные слова были последним толчком, который вывел из равновесия ее наболевшую душу. Так в нарядном ярко освещенном зале, когда поют струны под смычком артиста, по бледным щекам модно одетой дамы катятся слезы, тихие и благопристойные, ибо они исходят из груди, стиснутой корсетом.
Авдотья голосила, а Павел, закрыв книгу, утешал ее серьезными и ласковыми словами. Говорил, что все в божьей воле, что человек — тот же червяк: червяка рано или поздно проглотит рыба, а человека — земля. Напоминал, что Федор через пять лет вернется с военной службы, а после смерти Тадеуша у нее осталось еще двое внуков. И женщина, слушая его, затихла и сидела так неподвижно, что снова походила на каменное изваяние.
Наконец, в последний раз утерев нос полой сермяги, она посмотрела на Павла и таинственным шепотом спросила:
— Ну, а про ту ничего не слыхать?
В ее глазах, еще мокрых от слез, уже светилось жадное любопытство. Она несколько недель не видела Павла и хотела знать, нет ли чего нового и не изменились ли его чувства к Франке.
Павел довольно долго не отвечал, потом сказал медленно, ровным голосом:
— Ничего я про нее не слыхал, ничего мне не известно, и один бог знает, что с ней, где она…
Он помолчал и заговорил опять:
— Вот несчастная! Опять на беспутную жизнь ушла, опять обиды и злоба, своя и людская… Сгубит она душу, и не будет ей спасения, попадет прямо в ад!.. Я-то думал, что спас ее и от мытарств на этом свете, и от вечных мук на том… А она не захотела… Не вытерпела! Настоящая пьяница, хоть водки и не пьет… Бедная, бедная!
Павел давно замолчал, а Авдотья все смотрела ему в лицо, и видно было, что она поражена и не верит своим ушам.
— Значит, ты на нее не гневаешься?
Павел только рукой махнул. Отвечая, он смотрел не на Авдотью, а куда-то в сторону.
— Ничуть не гневаюсь и не обижаюсь на нее, — я один виноват. Видно, иначе надо было мне с нею поступать…
— То-то оно и есть! Иначе надо было, совсем иначе, — горячо зашептала Авдотья. — Большую волю ты ей дал… Работать не заставлял… Валялась до полудня в постели, как свинья на соломе… Конфеты грызла, словно пани какая, да чай пила…
Она даже заерзала на лавке и руками всплеснула, так ее возмущало поведение Франки.
— Если бы она вернулась, — после долгого молчания промолвил Павел, — я бы уж теперь с нею по-другому…
— Чего ради ей возвращаться? Не вернется она… Марцеля пришла из города и говорила, что ее уже там нет. Наверное, потащилась со своим лакеем еще куда-нибудь дальше…
У Павла сверкнули глаза, но он быстро опустил их и больше не говорил ни слова. Авдотья скоро встала, простилась с ним, сказав сначала: «Будь здоров!», а потом: «Слава Иисусу!» — и ушла.
После хмурого и ветреного дня наступила бурная ночь. Вокруг хаты ветер свистел, гудел, стонал. Когда Павел потушил лампу, черная тьма залегла в избе. Прежде темнота и вой ветра не мешали ему засыпать сразу и спать крепко, а сейчас он не мог уснуть. Долго в тишине, которую нарушали только бегавшие между корзинами и метлами мыши, слышно было, как он ворочался и вздыхал. Потом вздохи сменил горячий и умоляющий шепот и удары кулака в грудь:
— Боже, смилуйся над ней, грешной! Боже, смилуйся над ней, грешной!
IV
Со дня исчезновения Франки прошло уже три зимы, и в деревне все были уверены, что Павел давно забыл ее. В последнее время он даже повеселел. Это не значит, что он ходил с другими в корчму или громко смялся, но он больше не сторонился людей, каждому, кто с ним заговаривал, отвечал охотно и приветливо. В зимние вечера он изредка заходил к Козлюкам, сажал их ребятишек к себе на колени, целовал их и смеялся тихо, но от души, забавляясь их наивной болтовней и проказами. Он заметно постарел, лысина над лбом стала шире, волосы все больше и больше седели, а плечи, прежде такие прямые и сильные, уже немного сгорбились, что было особенно заметно, когда он шел, медленно передвигая ноги. Все это, впрочем, никого не удивляло — ведь годы шли, и работал он много, даже гораздо больше, чем до женитьбы, и так же усердно, не жалея сил.