Франц Хосс не мог дать четкий ответ и на этот вопрос. Он знал только, что физиономии у людей менялись. Просто-напросто до неузнаваемости. Сначала он впадал в оторопь. Случалось, что в некоторых камерах вместо
Козеф Й. слушал старых охранников с почтительным недоумением. Он не смел высказать свое мнение, хотя Франц Хосс и Фабиус время от времени обращались к нему с вопросом, что он думает обо всем
— Может, оно и к лучшему, — бормотал Франц Хосс. И принимался хвалить Козефа Й.: — По крайней мере, Козеф Й. каким был, таким остался. Оставаться верным себе в такое смутное времечко — это да, это не пустое дело.
Козеф Й. пожимал плечами и от скромности опускал голову.
— А Полковник? — вспоминал Фабиус. — Что там у него на душе, у Полковника? Что там на душе у этого человека, которого все любят?
Никто не знал, что творится в душе Полковника. Человеческая душа — потемки. Особенно душа человека тонкого и деликатного, тут уж ничего не понять. И душа Козефа Й., по мнению Франца Хосса, — тоже потемки. Самые что ни на есть.
— Подумать только, — говорил ему старый охранник, — ведь вы могли уйти, а вы остались делать то, что делаете…
34
Примерно то же сказал ему и мелкий хладнокровный человечек, когда Козеф Й. привел пятерых беглецов в подвал с обносками:
— Здорово нам повезло, что вы такой, какой есть.
Уже несколько дней как Козеф Й. заметил, что жизнерадостный толстячок копит в одном крыле своего сырого подвала все отходы от бесконечных подгонок и перешивок. Лоскуты, маленькие и большие, всех цветов, воротники, петлицы, манжеты, эполеты, клочья подкладки, сожженные утюгом тряпки, полоски ткани, искромсанные ножницами в минуту ярости или бессилия.
— Чистое золото, — повторял человек с веселым лицом, меряя опытным глазом мягкую и пышную пирамиду.
В свете фонарей взблескивали то металлическая пуговица, то пряжка ремня. Уже миновала полночь, а пятеро пришельцев все не решались вступить во владение горой тряпья. У Козефа Й. таяло сердце, когда он ощущал на себе полные признательности взгляды.
Человек с раздвоенной бородкой отважился первый. Бросился к пирамиде и обеими руками стал лихорадочно разгребать ее снизу. Он рыл проход вглубь, как будто там, в сердцевине, его поджидал меховой полушубок. Доходяга с черными зубами зарылся по шею в тряпье и замер с закрытыми глазами, как будто стоял в кадке с теплой водой. Сначала он похохатывал, потом с силой втянул в грудь воздух и шумно выдохнул, как в упражнении на релаксацию.
Мелкий и хладнокровный человечек опустился на пол и прислонился к стене, как будто ему хотелось еще посозерцать со стороны результаты их ночной экспедиции.
— Видите, — с грустью сказал он немного погодя Козефу Й., — вот она, большая трагедия нищей демократии.
Человек с веселым лицом, который залез на верх пирамиды и поднял фонарь над головой, рассмеялся. Человек с раздвоенной бородкой приостановил свою судорожную схватку с горой тряпья. Что за чушь несет мелкий и хладнокровный человечек? О какой
— Я про зиму, — уточнил мелкий и хладнокровный человечек, пророчески выставив палец. — Зима есть самая большая трагедия нищей демократии.
Человек с веселым лицом выхватывал пучок за пучком ошметков и равнодушно бросал их назад через плечо. Зато человек с раздвоенной бородкой шуровал со рвением. Он верил в труд, в старание, в отчаянное напряжение всех мышц. И в достоинство упорства. Произнеся эту формулу, «достоинство упорства», он на миг оторвался от работы и высунул голову из дыры, проделанной им в горе ветоши.
— Достоинство с голодухи, — проронил человек на верху пирамиды.
— Ыгы, — согласился доходяга, зарытый в тряпье.
Человек с раздвоенной бородкой пару раз нервно чихнул от сухой и едкой пыли потревоженного им нутра горы. Разве не может быть достоинства перед лицом голода? Достоинство — единственное, что у них осталось, у них, у тех, кто сберегал, ценой стольких жертв, истину, истину в ее человечном смысле, и, самое главное, ДЕМОКРАТИЮ.
— Демократию с голодухи, — буркнул человек, зарытый в тряпье.