Старый Иов все утро распространялся на эту тему. Они с Жюли даже пошли в старый амбар, где хранилась теперь фильмотека, и просмотрели пару-тройку широкоэкранных американских шедевров на античные сюжеты в подтверждение вышесказанному. В конце концов Жюли сдала работу с заглавием, совершенно противоположным заданной теме:
Сочинение получилось замечательное.
Это была история великого голливудского говоруна, ставшего настоящим мифом звукового кино, который оказался поставленным в жесткие рамки немого. Его коллеги во весь голос заявляют, что это упадничество, возврат к прошлому, но он, актер-шансонье, дерзает утверждать: нет, нет и нет, да здравствует немое кино – наконец-то истинное искусство будет очищено от наслоений галдежа, – и объявляет, что готов предаться молчанию. Его ловят на слове. Берут. Раскручивают. Миллионы золотых долларов. И вот он предстает перед объективом кинокамеры, как первый христианин под свирепым оком льва. (В этом, к слову, заключался сюжет самого фильма.) Начинают снимать, он принимает разные позы, отсняли, проявляют. (Пленка из запасов старого Иова.) Что за чертовщина. Чисто. Ни малейшего следа нашей звезды. Все остальное на месте: декорации, львы, другие актеры… а его нет. Проверяют камеру, взбалтывают эмульсию, засыпают двойную дозу успокоительного продюсеру – и все по новой. Проявляют… Не тут-то было: говоруна нет как нет. На десятый раз ничего не остается, как признать очевидное:
Тишина…
О наши прекрасные ночи без слов и без сна… О безмятежное бдение, сколько раз мы предавались ему, с тех пор как узнали друг друга… Сон разделяет влюбленных…
Наконец я сказал:
– Неплохо.
– Правда ведь? Для такой пигалицы, какой я тогда была, вполне…
– И что тебе поставили?
– Оставили на четыре часа после уроков, вот что. В конечном счете, не так уж далеко он ушел от своего времени, этот наш препод. Зато старый Иов остался доволен!
Старый Иов смеялся до слез над ее сочинением. А потом как зальется в три ручья, вот так, без предупреждения. Он крепко обнял Жюли, и слезы градом катились у него из глаз. Она знала, что он очень впечатлительный, как всякий настоящий ненавистник серийного производства, и все-таки была несколько удивлена.
– Что-то не так, Иов?
– Напротив, все отлично, я только что нашел себе наследницу.
– А что Барнабе?
Был ведь еще и Барнабе, сын Маттиаса и внук Иова. Он меня весьма интересовал, этот Барнабе.
– Вы же были в одном пансионе?
– Только спали в разных комнатах.
– И что это был за Барнабе такой? Просто-напросто друг детства, с которым они вместе росли, который был ей как брат, как какой-нибудь кузен, один из тех дальних родственников, о которых говорят, нечаянно обнаружив в семейном альбоме старый фотоснимок тридцатилетней давности: «Смотри, а это – Барнабе!» Если только не забывать, что Барнабе никогда не фотографировался.
– Как это?
– Очень просто: как только он смог выразить свою волю, если не словами, то хотя бы жестами, он категорически воспротивился, чтобы его
– А причина?
– Лютая ненависть к старому Иову, решительное неприятие этого мира пленочного серпантина. Он яростно сопротивлялся всему, что было связано с личностью его деда. Еще тот чудак, наш Барнабе.
Пока Иов и Лизль корпели над своим Уникальным Фильмом, Барнабе изничтожал свои детские фотографии.
– С точки зрения семейной иконографии, Барнабе – это чистый лист в альбоме. Ни одного снимка.
– Полная противоположность кинематографу?
– Абсолютное его отрицание.
У Жюли с Барнабе была одна своя игра. Когда они с Жюли ходили в кино, в Гренобле, Барнабе никогда не входил в кинозал. Он оставался в холле, где рассматривал, вывешенные там кадры из фильмов; потом по этим обрывкам он пересказывал содержание фильма, который крутили в зале.
– Как это?