– Не морочьте себе голову своими историями, Малоссен. Вы здесь ни при чем. Вы потеряли ребенка не потому, что вы никчемный отец.
Я посмотрел на Марти.
Он посмотрел на меня.
– Я уверен, что вы сочиняете себе всякую такую ерунду.
Трудно с ним не согласиться. Мы опять обратили взгляды на ряды кресел.
– Что до Френкеля…
У меня не было ни малейшего желания выслушивать разговоры о Маттиасе Френкеле.
– Это совсем на него не похоже.
Но я также не хотел, чтобы Марти сейчас ушел. Поэтому мне пришлось слушать, как он выражает все свое уважение замечательному доктору Френкелю. Он ведь был его учителем, одним из тех гуманистов, что так редко встречаются среди докторов, прекрасным примером для будущих врачей.
– Все мы – социальные машины по сравнению с Френкелем. Когда я говорю «мы», я имею в виду медицинский персонал в целом. Таким врачам, как он, обязаны мы той малой толикой гуманности, какую еще сохраняем по отношению к нашим пациентам.
Гуманность Маттиаса Френкеля… Я позволил себе скромное замечание:
– Все же он написал эти одиннадцать писем… Марти удрученно покачал головой.
– Знаю. Мы говорили об этом с Кудрие по телефону и с моим другом Постель-Вагнером, судмедэкспертом. Постель-Вагнер тоже был учеником Френкеля. И он так же, как я, не может понять…
Последовало молчание, которое я решился прервать, спросив:
– Может ли врач сойти с ума? На почве медицины, я хочу сказать…
Он задумался.
– Мы в нашем деле все немного ненормальные. Боль нас либо притягивает, либо отталкивает. В обоих случаях мы начинаем предпочитать заболевание самим больным, это и есть наша форма безумия… и Бертольд – ярчайшее тому подтверждение. В борьбе клинических исследований и чувства гуманности последнее никогда не будет победителем. Иначе сострадание унесло бы и врача вместе с больным. Некоторые отказываются от лечебной практики именно от избытка этого чувства… Я встречал таких. Постель-Вагнер перешел в судебно-медицинскую экспертизу. Он утверждает, что это лучшая обсерватория для наблюдения за живыми. Знаю я и таких, кто наживается на болезнях: эти становятся крупными налогоплательщиками. Но в массе своей мы делаем что можем, мы срываемся, ползем вверх, опять срываемся, так и стареем понемногу. С нами не слишком-то весело. Мы теряем свой студенческий задор. Не из-за сострадания, из-за усталости… Медицина – это сизифов труд. Только вот трудно представить себе Сизифа, толкающего перед собой рассеянный склероз.
Мы говорили сбивчиво, как два актера, подыскивающие правильные слова, глядя в пустой зал, который скоро должен был заполниться публикой.
– Может, это как раз и случилось с Френкелем, – сказал я.
– Что именно?
– Взрыв рудничного газа. Слишком сильное переживание…
– Может быть…
Да, под слишком жестоким напором эмоций, Френкель, вероятно, взял на себя роль, которую, как мне казалось, играл я сам с того момента, как узнал о беременности Жюли. Зачем вообще появляться на свет при нынешнем состоянии человечества? Возврат юношеского пыла, тем более разрушительного, чем дольше пришлось его сдерживать… и вот наш доктор принимается вырубать из розетки будущих малышей.
Марти не выказывал оптимизма.
– Даже не знаю, что могло вызвать подобную перемену у такого человека, как он. Маттиас Френкель по-настоящему ненавидел смерть.
Он замолчал. Потом произнес фразу, которая прозвучала как эпитафия:
– Его жизнь – это
Одному Богу известно, как мне не хотелось слышать подобные сентенции, особенно в непосредственной близости Жюли, которую Маттиас только что лишил смысла жизни… Но тут я вдруг вспомнил внезапное вторжение Клары в нашу комнату сегодня утром, после ухода Жюли и перед появлением инспектора Карегга. «Бенжамен, Бенжамен, Малышу приснился ужасный кошмар!» – «Успокойся, моя Кларинетта, присядь, так что же это за кошмар?» – «Маттиас!» Сердечко Клары все еще испуганно трепетало. Малыш