— Приправу, которая по запаху и по вкусу могла бы сравниться с теми, которые я привез с собой из Салоник; их запас, между прочим, подходил к концу на исходе этого лета, который, как известно, тяжелее самого лета…
— Да, мадам, подходили к концу. Я поднял цены чуть ли не вдвое, но от этого покупателей стало только вдвое больше; расхватывали все — чабер и базилик, шафран и розмарин, майоран, тмин, мускатный орех и орегано. У магометан начинался месяц великого поста, и они накупали приправ на последнюю трапезу, такую пряную, чтобы ее можно было вспоминать каждый день в течение томительных часов поста, до тех пор, пока не прозвучит пушечный выстрел на закате, возвещающий, что им можно есть. Этот пушечный выстрел, хахам Шабтай Хананья, очень пугал Иосефа, которого я, возвращаясь, заставал еще в постели, но уже одного; он сидел на кровати в сумерках, прямой и застывший, как лезвие ножа, рукоятка которого обернута простынями, словно прошитый насквозь лучами солнца, угасающего где-то над Яффскими воротами; полуденный отдых, на который я обрек его, уже закончился, он даже уже помог жене выбраться через окно в кухне на задний двор Сурняги, откуда она отправилась к отцу, чтобы повести детей в Мамилу. Он же ждал, пока я вернусь, открою дверь и выпущу его на волю…
— Да, мадам, так и ждал, терпеливо завернувшись в простыню, погруженный в свои мысли. Я доставал из-за пазухи душистые травы и коренья и совал их под матрац, чтобы немного заглушить запах семени, витающий над кроватью, кишащей прозрачными бусинками-лилипутами, горемычными братиками и сестричками "литтл Мозеса", которому суждено появиться на свет… бесенятами, порхающими как поднятые ветром пылинки по комнате, дрожащей сейчас от раскатов, что доносятся с горы Сион… Хахам…
— Мадам?
— Боже сохрани, дражайшая роббиса…
— Боже сохрани, донна Флора, никакого неуважения…
— Боже сохрани… Никакого неуважения, мадам, но и ни словом не погрешить против правды…
— Что значит «допек»? Иосефа? Ничего подобного.
— Нет, он на меня вовсе не злился и даже ни в чем не перечил, потому что понял и принял резон моей маленькой скромной "идэ фикс" и даже в знак уважения включил ее в свою большую идею. Теперь обе они трепетали в его душе, рвущейся наружу, в мечеть, за магометанами, собирающимися на молитву, чтобы посмотреть на евреев забывших, которые, с Божьей помощью, скоро превратятся в евреев вспомнивших и вместо того, чтобы поворачиваться, на юг, к далекой Мекке, обратятся к себе самим и почувствуют, как прекрасен тот клочок земли, на котором они стоят, и как чудесно то небо, которое они видят над собой…
— Да, представьте себе, мадам.
— Как это может быть? Выходит, что может.
— Несколько раз. И в мечеть Омара и в Эл-Аксу.
— Конечно, друзья мои, это страшный вызов…
— Выходит, не только христианам, но и им.
— И тем и другим. В этом как раз и заключался, по его мнению, смысл всего, так сказать, миротворческая суть его "идэ фикс", потому что, говорил он, если все найдут свое утраченное подлинное «я», то ссориться больше будет незачем.
— Страха в нем не было, потому что он их всех только жалел. Мысленно он давно уже выбрал те кары, которые он обрушит на их головы за жестоковыйность, давно представил себе, как придется сделать больно им и их детям, давно все это пережил и теперь испытывал к ним лишь жалость. Ему и в голову не приходило, что пока он исходит жалостью к ним, они схватят его и учинят над ним расправу…
— Но как, мадам? Как заставить его выбросить эти мысли?
— Консул? Тут-то и таился корень зла. Со стороны консула он встречал безграничное одобрение, которое давало ему уверенность в том, что весь английский флот — словно его корабли уже плавают между Эл-Бире и Рамаллой — готов в любую минуту служить ему оплотом и защитой…
— Как, донна Флора, как? Ведь времени оставалось все меньше и меньше.