И, странно (впрочем, здесь все странно или ничего), уже начало какой-то ревности, уже явное занывание, уже первый укол Zahnschmerzen im Herzen
[136], что вот — уедет, меня — разлюбит, и чувство более благородное, более глубокое: тоска за всю расу, плач амазонок по уходящей, переходящей на— Чудный барс. В следующий раз в «Мусагет» приходите в барсе. Приводите барса, чтобы было на чем отвести душу (Молча: «Ася! Ася! Ася! Не выходите замуж, хотя бы за Андрея Белого!»)
Вслух:
— Я не понимаю, что такое гносеология и почему все время о ней говорят. И почему все — разное, когда она — одна.
(Молча: «Ася! Ведь вы— Mignon
[137], не из оперы, а из Гете. Mignon не должна выходить замуж — даже за молодого Гете…»)Вслух:
— Я не люблю Вячеслава Иванова, потому что он мне сказал, что мои стихи — выжатый лимон. Чтобы посмотреть, что я на это скажу. А я сказала: «Совершенно верно». Тогда на меня очень рассердился, сразу разъярился — Гершензон.
(Молча: «О lasst mich scheinen, bis ich werde! Zieht mir das weisse Kleid nicht aus!
[138]Ася! ведь это измена этому же, вашему же — Белому! Вы должны быть умнее, сильнее, потому что вы женщина… ЗаВслух:
— Вы отлично знаете, что ваши стихи —
Зачем же вы смеетесь над Вячеславом Ивановичем — и всеми нами?
(Молча: «Ася, у меня, конечно, квадратные пальцы, совсем не художественные, и я вся не стою вашего мизинца и ногтя Белого, но, Ася, я все-таки пишу стихи и сама не знаю, чем еще буду — знаю, что
— Марина, о чем вы думаете?
Замечаю, что я совсем забыла говорить про Гершензона. (О, потрясение человека, который вдруг осознал, что молчит и совсем не знает, сколько.)
— Бойтесь меня, я умею читать мысли.
И оборотом головы на сестер:
— Почему у Цветаевых такие красные губы? И у Марины и у Аси. Они — не вампиры? Может быть,
— А ваш барс на что? Ночью он спит у вашей постели, и у него — клыки!
Другое явление — видение — Аси, знобкой и зябкой, без барса, но незримо — в нем, на границе нашей залы и гостиной в Трехпрудном, с потолками такими высокими, что всякому дыму есть куда уйти.
Между нами уже простота любви, сменившая во мне веревку — удавку — влюбленности. Я знаю, что она знает, что мы одной породы. Влюбляешься ведь только в чужое, родное — любишь. Про ее отъезд не говорим,
Ей нужно уходить, ей не хочется уходить, стягивает, натягивает, перебрасывает с плеча на плечо невидимого барса. Не удерживаю, ибо в жизни свое место знаю, и если оно
— Ася, вы скоро едете?
— Скоро еду, а сейчас иду.
Простившись с ней
— А завтра Ася с Борисом Николаевичем уезжают в Сицилию!
Это Владимир Оттонович Нилендер, тоже мятущаяся и смещенная разом со всех земных мест душа, ame en peine — d’eternite
[139], уже с порога, вознеся над головой руки, точно моля ими зальную Афродиту отвести от этой головы беду. (Теперь замечаю, что и у Нилендера и у Эллиса были беловские жесты. Подвлиянность? Сродство?)— Вы можете передать от меня Асе стихи?
— А вы на вокзале не будете?
— Нет. В руки. В руку. После третьего звонка, конечно, чтобы…
— Понял. Понял.
— Нет.
День спустя, выпрастывая шею из седого и от снега бобра. (Барс, баран, бобер… Бобром он этим потом тушил свой филологический пожар. Бобер сгорел, но зато были спасены все книги филолога!)
— Марина! Уехали! Это было растравительно. Она, бедняжка, храбрилась,
(Точно в Нерчинск! А ведь, кажется, — в Монреале, да еще с любимым, да еще этот любимый — Андрей Белый! Но таковы тогда были души и чувства.)
— А он?
— Он, кажется, был (с величайшим недоумением) — просто счастлив? От него шло сияние!
— От него всегда идет сияние.