У молодого Бонапарта отвращение к революции. Глядя с высоты какого-то этажа на казнь Людовика XVI, он не из мягкосердечия восклицает: «Et dire qu’il ne faudrait que deux compagnies pour balayer toute cette canaille-la»
[95]. Орудие властолюбца — правильная война. Революция лишь как крайнее иЯ бы на месте коммунистов, несмотря ни на какие посмертные бумажные откровения, сопричислила Брюсова к лику уже имеющихся святых.)
Два слова еще о глубочайшем анационализме (тоже
(Какое прохладное люблю и какое прохладное хочу. Хотения и любви ровно на четыре хорошо срифмованные строки. Отдаться — не брюсовский глагол. Если бы вместо отдаться — домочься — о, по — иному бы звучало! Брюсов не так хотел — когда хотел!)
Но микроскоп или телескоп, инфузорное кишение или кипящая мирами вселенная — все тот же бесстрастный, оценивающий, любопытствующий взгляд. Микроскоп или телескоп, — простого человеческого (простым глазом) взгляда у Брюсова не было: Брюсову не дан был.
В подтверждение же моих слов об анациональности отношу читателя к раннему его — и тем хуже, что раннему! — стихотворению «Москва», в памяти не уцелевшему. («Москва», сборник, составленный М. Коваленским, из<да>ние «Универсальной библиотеки», последняя страница. Может быть, имеется в «Юношеских стихах». Дата написания 1899 г.)
Брюсов в мире останется, но не как поэт, а как герой поэмы. Так же как Сальери остался— творческой волей Пушкина. На Брюсове не будут учиться писать стихи (есть лучшие источники, чем— хотя бы даже Пушкин! Вся мировая, еще не подслушанная, подслушанной быть долженствующая, музыка), на нем будут учиться хотеть — чего? — без определения объекта: всего. И, может быть, меньше всего — писать стихи.
Брюсов в хрестоматии войдет, но не в отдел «Лирика» — в отдел, и такой в советских хрестоматиях будет: «Воля». В этом отделе (пролагателей, преодолевателей. превозмогателей) имя его, среди русских имен, хочу верить, встанет одним из первых.
И не успокоится мое несправедливое, но жаждущее справедливости сердце, пока в Москве, на самой видной ее площади, не встанет — в граните — в нечеловеческий рост — изваяние:
ГЕРОЮ ТРУДА С. С. С. Р.
История одного посвящения
м, ц.
1. Уничтожение ценностей
Уезжала моя приятельница в дальний путь, замуж за море. Целые дни и вечера рвали с ней и жгли, днем рвали, вечером жгли, тонны писем и рукописей. Беловики писем. Черновики рукописей. «Это беречь?» — «Нет, жечь». — «Это жечь?» — «Нет, беречь». «Жечь», естественно, принадлежало ей, «беречь» — мне, — ведь уезжала она. Когда самой не жглось, давала мне. Тогда защитник становился исполнителем приговора.
Небо — черный свод камина, птички — черные лохмы истлевшей бумаги. Адовы птички. Небосвод, в аду, огнесвод.
Трещит очередной комок довоенной, что то же — навечной: и огонь не берет! — прохладной, как холст, скрипучей, как шелк, бумаги в кулаке, сначала в кулаке, потом в огне, еще выше растет, еще ниже оседает над и под каминной решеткой лохматая гора пепла.
— А какая разница: пепел и зола? Что чище? Что (сравнительная степень) последнее?
— Пепел, конечно, — золой еще удобряют.
— Так из этого, видите, черное? и видите, серое? что — пепел? и что — зола?
В горсти, черным по белому пустого бланка, — «Министерство иностранных дел».
— Мы с вами сейчас министерство не иностранных дел, а — внутренних.
— Не иностранных, а огненных!
Аеще помните в Москве: огневая сушка Прохоровых?