— Все у нас говорят: революция… революция… А я не знаю… Только какие‑то слова — странные: карточка широкого потребления, точно — корабль дальнего плавания, сразу вижу во — оду, и ничего кроме воды… Да ничего кроме воды по ней и нет… А — например: закрытый распределитель? Это совсем глухой старик, наглухо запертый, я ему: «Дедушка!», а он: «Ась?» — «Распредели, пожалуйста!», а он: «Э — эх!», и так— часами… А еще жаг- ра — слово: точно чума, мор, цинга, а это всего — навсего — морковный чай.
— …Марина! Почему я так люблю плохие стихи? Так любя — ваши, и Павлика, и Пушкина, и Лермонтова… В полдневный жар, Марина, — как это жжет Я всегда себя чувствую и им и ею, и лежу, Марина, в долине Дагестана и раной — дымлюсь, и одновременно, Марина, в кругу подруг задумчиво — одна…
И в чудный сон душа моя младая Бог знает чем всегда погружена…Все стихи, написанные на свете — про меня, Марина, для меня, Марина, мне, Марина! Потому я никогда не Жалею, что их не пишу… Марина, вы — поэт, скажите, разве важно — кто? Разве есть — кто? (Сейчас, сейчас, сейчас зайдут ум‑за — разум! Но вы— поймете!) Марина, разве вы— все это написали? Знаю, что ваша рука, гляжу на нее и всегда только с великим трудом удерживаюсь, чтобы не поцеловать — на людях, не потому, что эти идиоты в этом видят рабство, институтство, истерику, а потому, что вам, Марина, нужно целовать — на всех людях, бывших, сущих и будущих, а не на трех — четырех знакомых. И если я тогда, нечаянно, после той Диккенсовой ночи при Павлике поцеловала, то это — слабость, Марина, я просто не могла удержаться — сдержать благодарность. Но Павлик не в счет, Марина, — и как поэт — и немножко как собака, я хочу сказать, что он не совсем человек— с двух сторон… (И вы, Володя, не в счет: видите — и — при вас целую, но вы не в счет — потому что я уж так решила: когда мы втроем, мы с Мариной — вдвоем… А что при всех, у С<еро?>вых — это хуже, но вы так чудно сдали тому фокстерьеру — сдачи, бровью не поведя…) Я вам за всю вас, Марина, целую руку — руки — а вовсе не только за одни стихи, и за ваши шкафы, которые вы рубите, кажется — еще больше! Я всегда обижаюсь, когда говорят, что вы «замечательный поэт», и пуще всего, когда «гениальный». Это Павлик — «гениальный», потому что у него ничего другого за душою — нет, а у вас же — все, вся вы. Перед — вами, Марина, перед тем, что есть — вы, все ваши стихи — такая чу — уточка, такая жалкая кро — охотка, — вы не обижаетесь? Мне иногда просто смешно, когда вас называют поэтом. Хотя выше этого слова — нет. И может быть, дела — нет. Но вещи —1 есть. И все эти вещи — вы. Если бы вы не писали стихов, ни строчечки, были бы глухонемая, немая — как мы с Русалочкой, вы все равно были бы — та же: только с зашитым ртом. И я бы вас любила— нет, не: еще больше, потому что больше — нет, а совершенно так же — на коленях.
(Лицом уже из моих колен:)
— Марина! Знаете мой самый большой подвиг? Еще больше, чем с тем красным носом (шарманщиком), потому что не сделать еще куда трудней, чем сделать: что я тогда, после «Метели», все- таки не поцеловала вам руку! Не рабство, нет, не страх глаз, — страх вас, Марина, страх вас разом потерять, или разом заполучить (какое гнусное слово! заполучить, приобрести, завоевать — все гнусное!), или разом — наоборот, страх — вас, Марина, ну, Божий страх, то, что называется — Божий страх, нет, еще не то: страх — повернуть ключ, проглотить яд — и что‑то начнется, чего уж потом не остановить… Страх сделать то, Марина! «Сезам, откройся!» Марина, и забыть обратное слово! И никогда уже не выйти из той горы… Быть заживо, погребенной в той горе… Которая на тебя еще и обрушится…
И просто — страх вашего страха, Марина. Откуда мне было знать? Всю мою жизнь, Марина, я одна была такая: слово, и дело, и мысль одно, и сразу, одновременно, так что у меня не было ни слова, ни дела, ни мысли, а только… какая‑то электрическая молния!
Так о «Метели»: когда я услышала, ушами услышала:
— Князь, что сон — или грех?— Бедный испуганный птенчик!— Первая я —раньше всех! —Ваш услыхала бубенчик!Вот это первая — и раньше, с этим ударением, как я бы сказала, у меня изо рта вынутое — Марина! У меня внутри — все задрожало, живьем задрожало, вы будете смеяться — весь живот и весь пищевод, все те самые таинственные внутренности, которых никто никогда не видел, — точно у меня внутри — от горла и вниз до колен — сплошь жемчуга, и они вдруг — все — ожили.
И вот, Марина, так любя ваши стихи, я бе — зумно, безумно, безнадежно, безобразно, позорно, люблю — плохие. О, совсем плохие! Не Надсона (я перед ним преклоняюсь!) и не Апухтина (за «Очи черные»!), а такие, Марина, которых никто не писал и все — знают. Стихи из «Чтеца — декламатора», Марина, теперь поняли?