Все эти годы, когда я знала его, были сплошной гонкой за главами книги и ее персонажами. Не зря же он все время повторял: «Мне надо, я должен...» Иногда говорят, что ему нравилась показная сторона светской жизни — совсем нет. Г-н Пруст не любил надевать фрак или смокинг и делал это только по необходимости. Он был вполне счастлив лишь у себя в постели, с накинутой на плечи рубашкой, когда занимался работой. И только одна я могу привести доказательство того, что он виделся с людьми единственно ради своей книги; ведь только я присутствовала и даже участвовала во всем этом — конечно, лишь в той мере, насколько он посвящал меня в свои дела.
Отдыхая, г-н Пруст размышлял о том, чего ему недостает и что предпринять в связи с этим; созрев, он уже не медлил. Мне приходилось тут же бежать к телефону или нести письмо тому, кто устраивал встречу. Если же приглашал он, я должна была одновременно и звонить Оливье Дабеска в «Риц», чтобы заказать отдельный кабинет, и связываться с приглашенными, как только их список был окончательно утвержден; понятно, что совместить всех оказывалось не так-то легко, и каждый раз, когда он устраивал званый обед, заранее никогда ничего не решалось. Это была импровизация в последнюю минуту, и тем не менее все великолепно удавалось.
Он приглашал всегда на очень поздний час, чаще всего к ужину, и уезжал принимать гостей обычно между девятью и десятью часами. Если приглашали его, никогда не являлся рано: для этого непременно находились какие-то причины — например, все та же усталость. Хоть он сам и не признавался в этом, у меня всегда было такое чувство, что ему хочется явиться последним, когда при входе все глаза обращаются на него.
Да, зная г-на Пруста, я готова поклясться, что он стремился сразу же объять глазом все целиком. Это было ясно из его пересказов. Начинал он с общей картины, потом следовали подробности, прежде всего касающиеся тех персон, которые побудили его приехать на этот вечер.
У него был невероятный дар наблюдательности и несравненная память. Например, два или три раза он зашел на нашу кухню, чтобы посмотреть в окно, как обедает семейство Стендиш. Это был всего лишь мимолетный взгляд, но за какие-то тридцать секунд у него запечатлевалось буквально все намного лучше, чем это сделал бы фотографический аппарат, потому что, кроме самого изображения, он успевал рассмотреть множество живых подробностей: жест, передающий солонку, наклон головы, ответ, схваченный им на лету по одному только виду.
Когда я удивлялась, он говорил:
— Селеста, это никакой не дар. Это образ мыслей, который вырабатывается и становится в конце концов привычкой. Поскольку было много занятий, недоступных для меня, я неизбежно оказался менее подвижен, чем другие, и наблюдал за ними только ради собственного развлечения, иногда даже с завистью. Это началось еще в детстве. Как только обнаружилась астма, я уже не бегал ни по Елисейским Полям, ни по Кателанскому лугу в Ильере, а только не спеша прогуливался. Целыми часами я мог смотреть на течение Луары, а потом читать или писать в маленькой беседке. То же самое, когда мы с дядюшкой ездили в тильбюри: передо мной двигался и шевелился пейзаж, деревенские колокольни вращались вокруг горизонта окружающей долины. Точно так же разворачивается в своей скоротечности и жизнь, и люди. Привычка смотреть и наблюдать перерастает в интерес к отношениям и взаимосвязям, а поразмыслив, начинаешь выводить для себя кое-какие законы. Указав рукой себе на глаза и лоб, он сказал:
—
В другой раз г-н Пруст объявил мне:
— Истина жизни познается наблюдением и запоминанием. И то, и другое я сполна вложил в своих героев, чтобы они были живыми, а для этого нужно показать их со всех сторон. Для того я и одевал, и причесывал каждого из них по образцу тех, кого встречал в жизни.
Помню, как однажды он рассказывал мне по этому поводу о посвящении, которое хотел написать Жаку де Лакретелю на одной из своих книг, — кажется, это была «Под сенью девушек в цвету», в 1919 году.
— Г-н де Лакретель прислал мне письмо с просьбой о некоторых разъяснениях касательно моих книг. Его замечания столь необычны и умны, что мне хочется написать для него совсем не так, как другим. Это нужно обдумать.
Потом г-н Пруст рассказал мне, что написал ему:
— Он спрашивал о ключе к моим книгам. Я ответил, что не могу дать его. И не из-за каких-то опасений и не из желания что-то скрыть. В каждом персонаже содержится слишком многое. Если бы я даже и привел там все объяснения, можно было бы по ошибке заключить, что там больше одного и меньше другого. А в общем, все это не так уж и важно. К тому же он и так прекрасно понял самую суть. Мне хотелось, чтобы это посвящение было моим духовным завещанием.
По самому тону его голоса я поняла, что он не уходит от ответа, а говорит вполне искренне.