Вряд ли знал и он и собравшиеся братчинники, какая долгая жизнь суждена этой были, что будут передавать ее мужики один другому, отец сыну, дед – внуку, что через сотни лет доброй славой отзовется она по всей великой Руси…
Только кум Яков невесть с чего обиделся Васькиной шалостью на Ердани.
Стал вспоминать хождение Добрыни Ядрейковича в Иерусалим, перечислял святые места иерусалимские, силясь доказать что-то, но уже и его плохо слушали, и сам он, захмелев, путался и то и дело терял след своим мыслям.
Глава 11
Маленький Лука – по-домашнему прозвали Глуздыней – что-то беспокоился ночью, обдуло, верно. Вертелся, кряхтел, пробовал заплакать. Домаша без конца качала его, шепотом повторяя слова байки:
Ходит котик по болоту Нанимается в роботу:
Кто бы, кто бы гривну дал, Тому три дни работал…
Уговаривала:
– Батя спит! Батя устал, товар принимал, кш, кш!
Совала грудь…
Олекса спал тяжело, мотал головой, изредка скрипел зубами.
Приоткрывая глаза, сонно глядел на Домашу, бормотал:
– Усыпи ты его… Али не можь? Сглазил кто, поди…
И снова проваливался в бесконечную канитель дремы-воспоминания.
Давешний разговор с Ратибором не выходил у него из головы. Боярин в бешенстве рвал и метал, узнав, что решили на жеребьях. Олекса низил глаза, мял шапку. Дожидаясь, когда Ратибор, задохнувшись, смолкал на миг, вставлял негромко:
– Сам же ты баял, что ежель мир другояк решит, не моя забота…
– Кабы я, как Максим, стал против Якова лаяться, поняли бы, что нечисто дело. Тоже не дураки и у нас!..
– Сам Максим виноват, с нищим Якова сравнил, кто его тянул за язык? С того оно все и переломилося… Вышатичу Марку сам преже прикажи, боярин…
– Слух о тебе пущу! Погублю тебя! – заярился Ратибор, въедаясь глазами в лицо Олексы. – Завтра же и объявлю! – прорычал он.
Но Олекса поднял голубые чистосердечные глаза:
– А тогда себе хуже сделаешь. Кто меня, порченого, послушает?
Напереди еще не то у нас в братстве: Фома Захарьич ладитце на покой!
Другого кого выбирать будут, тута я тебе боле пригожусь!
Ратибор остановился, как конь, с разбегу ткнуршийся грудью в огорожу.
– Врешь?
– Правду баю.
– Счастье твое, купец, ежели правду сказал!
– Как на духу.
– Ну… Ступай. Пошел. Помни же!
«Запомнишь и ты у меня!» – цедил Олекса сквозь зубы, перекатывая голову по мокрому от пота изголовью. Сморенный свинцовой усталостью дня, он захрапывал, но снова возникали перед ним наглые глаза Ратиборовы, и Олекса, ярея, просыпался вновь…
Домаша, не ведая ничего этого, думала, что виноват попискивающий Глуздыня, и без конца укачивала малыша.
Днем заснул немного, а сейчас опять раскапризился. Полюжиха посоветовала омыть ребенка с приговором бегущей водой и пошептать. Заснул бы только Олекса!
…Домаша поднялась до света. Неслышно прошла сени – никто не должен видеть. Замерла, нечаянно скрипнув дверью. Ежась, озираясь пугливо, босиком, в рубашке одной – так надо, – сбежала к Волхову, седому от утреннего тумана, по остывшим за ночь мостовинкам, по сизой, щекотной траве, густо унизанной жемчужной росой, по влажному песку, мимо бань и черных лодок. Зачерпнула бадейкой парной студеной влаги:
– Вы, сырые бережочки, вы, серые валючи камешочки, река-кормилица и вода-девица, все морские, волховские, ильмерьские… Воды почерпнуть не с хитрости, не с завидости, рабу божию Глуздыньке моему на леготу, на здравие, на крепкий сон… – шептала, вздрагивая от холода, заползающего за рубаху, словно водяник ласкал ее влажными лапами своими, – вот выстанет из воды! Торопливо водила бадьей по солнцу: раз, другой, третий, – следя, как текучие струи смывают расходящиеся круги… И загляделась – сжалось сердце, будто снова девушкой о суженом гадала… А по верху тумана плыли розовые светы, и тускло и мягко светили дивные Святой Софии купола.
«А вдруг кто увидит? Грех-то!» – зябко вздрогнула, подхватила бадейку и с засиявшими глазами, темным румянцем на щеках, взлетела на гору.
Запыхавшись, пробежала межулком, вдоль тына, крадучись, – не увидели бы Нежатичи, боярская чадь, – да спят о эту пору все, охальники! Вот и свой двор. Облегченно стукнула дубовым затвором калитки.
Полюжиха уже ждала с ребенком, подала Домаше. Умывала, плеща холодной водой, скороговоркой присказывая заговорные слова, попискивавшего своего малыша, он пускал пузыри, забыв кричать, таращил глазки, лез, суча ножками…
Омыла, вытерла старой ветошкой, завернула, остатком воды ополоснула лицо, шею и грудь с разом затвердевшими от студеной воды сосками.
Глуздынька, попав в тепло, успокоился, перестал пищать, жадно сосал поданную грудь. Скоро начал отваливаться, заводить глазки. Домаша накрыла ему личико, осторожно передала Полюжихе:
– Заснул!
Полюжиха понесла ребенка в дом. Домаша поднялась тоже, постояла на крыльце, послушала, как пастух играет в рожок, собирая кончанское стадо, прошла в боковушу, принялась расчесывать волосы, все улыбаясь своему, утреннему…
А над Новым Городом уже расплескивалась заря, и хрустально приветствовали солнце колокола на Софийской стороне. В доме начинали вставать.