Двенадцать тысяч новгородских тел покрыли шелонское поле, леса и болота на десятки верст кругом. Более полутора тысяч взяты в полон, в том числе и много воевод с боярами. Взяты были и знамена новгородские, и договорная грамота с Казимиром, и сам писарь, сочинявший ее в вечевой избе... А он еще так тщательно, с такими киноварными завитушками писал в назидание будущим родам новгородским... Нет, не судьба!..
Все покончили москвичи... К вечеру недостало кровавого вина — упились новгородцы и полегли спать навеки! Спите, последние вольные люди несчастной русской земли.
А Москва и татары сошлись среди полегших сынов новгородской воли, радостно протрубили победу и тут же стали прикладываться к образам, изображенным на отбитых у новгородцев знаменах... Радовались москвичи и татары — было чему радоваться!..
По другую сторону Шелони стоял Упадыш и видел все это... По бледным щекам его текли слезы.
«О, Упадыш, Упадыш! — отдавались в ушах его слова ночных видений. — Лучше бы тебе не родиться на свет Божий!..»
XIV. КАЗНИ В РУСЕ
— Мама, а мама!
— Чево тебе, дочечка?
— Скоро уйдут московски люди?
— Не ведаю, родненькая, може, скоро, може, не скоро.
— Я исть хочу, мама.
— Знаю, дитятко. О-ох!.. Вот морошки малость осталось — пососи, дитятко, полегшае.
— Я хлеба хочу... молочка бы... яичка...
— Ниту, родная, ни хлебушка, ни молочка... Сама знаешь — хлебушко московские люди на корню потравили, а коровушку соби взяли... И курочек побрали.
— А за что они наш город пожгли?
— Так... Богу так угодно было! За то, что мы новгородской земли, а не московской.
— И тятьку за это убили?
— За то же, дитятко, за то. О-ох!
Так, в виду разоренной и сожженной московскими ратными людьми Русы, разговаривали, прячась в соседнем лесу, остатки этого старинного новгородского пригорода. Москва опустошала, жгла, разоряла города и селения новгородской земли, вытравливала и вытаптывала на корню их посевы, забирала из их закромов «жито и всякое болого», а закрома и избы жгла, скот и птицу угоняла и съедала, население выбивала и уводила в полон. Так поступила она и с Русой, старинным новгородским пригородом.
Что могло уйти от этого погрома — ушло и попряталось по лесам и болотам; что не успело уйти — погибло...
Из числа ушедших были и эти две собеседницы — мать и дочь-девочка. Они давно уже скитались в лесу вблизи своего родного города, превращенного в груды пепла и мусора, питались кореньями, древесной корой, морошкою и другими, еще не вполне созревшими лесными ягодами, а теперь прибрели поближе к своему горькому пепелищу и украдкой смотрели из лесу на торчащие из земли обгорелые столбы от заборов и ворот, на уцелевшие трубы от сожженных домов, на кучи золы и уголья, на колокольни и церкви родного города, пожженные своими же, родными и варварами, тоже называвшимися христианами...
Смотрели они и на невиданные шатры, белевшие и пестревшие всеми цветами на месте разрушенного города и на примыкавшей к нему луговине. Около шатров сновали люди, блестело оружие, шлемы, знамена, паслись лошади и награбленный скот. По новгородской, по псковской и московской дорогам, шедшим из Русы, постоянно скакали какие-то всадники в шеломах, двигались чем-то нагруженные возы и колымаги, раздавались возгласы.
— А чья та, мама, больша палатка?
— Кака палатка, милая?
— Пестра — с золотом, точно церква.
— Не знаю, дитятко... Може, старшово ихнево, самово князя.
— А где мы зимой будем жить, мама?
— Не вим, родная... Може, до зимы помрем... к отцу пойдем...
Девочка тихо заплакала. Бескровное, изможденное лицо матери выражало глубокую скорбь.
Нынешний день, 24 июля, через десять дней после шелонской битвы, в московском стане, в Русе, замечалось особенное движение. Накануне прибыл в Русу сам великий князь с огромным обозом и боярами, а сегодня, рано утром, Холмский с частью своего войска (остальное продолжало разорять новгородские земли вплоть до Наровы, до ливонского рубежа) прибыл поклониться великому князю знатными новгородскими полоняниками и всем добром, добытым на берегах Шелони.
— Видишь, мама, — вон там каких-то людей ведут к большой палатке.
— Вижу, милая, должно, полоняников.
— Наших, мама?
— Наших давно увели, а коих тутай побили на смерть, вот как и отца... А это, должно, новогороцки полоняники.
Да, это было действительно так.
На площади разрушенного москвичами города разбита была великокняжеская палатка. Она была очень велика, так что казалась чем-то вроде собора, за которым стояли рядами, полукругом, другие меньшие палатки. Она имела как бы два яруса, из которых верхний кончался небольшим купольцем с золоченым на нем яблоком и осьмиконечным крестом. У входа в палатку стояли алебардщики.