– И поволокусь, – невозмутимо отвечал октавой сухой, черный и горбоносый Феофил.
– Ноли и свету токмо, что в окошке?
– Точно – у нас оконце едино в царствие Божие: греческая восточная церковь.
– А чем киевская церковь не греческая?
– Олатынилась она латынскою коростою.
– Эх, владыко! Не тебе бы говорить, не мне слушать! Ноли московские митрополиты не ездили в орду ярлыки себе хански на митрополичий престол выкланивать? Ноли Алексей митрополит не обивал пороги у поганого сыроядца? А вить московская церковь не отатарилась. Почто же ты латынскою коростою позоришь киевскую церковь? Уж коли бы она окоростовела латынью, так святые печерские угодники не стали бы лежать в своих пещерах – ушли бы в Москву либо там во Иерусалим.
– На то их святая воля.
Чем более горячился Пимен, тем спокойнее держал себя Феофил. А лицо Зосимы, не проронившего ни одного слова из всего этого словесного «розратья», становилось все задумчивее и грустнее.
Кругом беседа становилась все шумнее и шумнее…
– Отцы и братия, мужие новугородстии! – возвысил голос старший сын Марфы, Димитрий. – Послушайте меня! Хотя я человек молодой, а многое испровидал на своем веку. Я бывал в Литве – Литву я знаю и Киев знаю. Добре знаю и Москву загребистую: Москва на крови стоит. Поразмыслите, отцы и братия: в те поры, как Москва добывала русские городы и княжения огнем и мечом, проливала и проливает кровь хрестьянскую, Литва никого не ставила в обиду, и вот ноне своею волею даются за литовскаго князя Козимира[27]
, и угорская земля просит себе другого королевича, Козимирова сына… А кто волею своею задавался за Москву? Какая овца охотою волку служить похочет?– Истину, святую истину глаголет Димитрий! – кричал сухопарый Иеремия Сухощек, чашник владычний, и лез целоваться с оратором.
– Слава Димитрию! – стучал по столу Арзубьев.
– И матери его Марфе слава! – хрипел Селезнев Губа.
Один боярин, совсем пьяный, тоже лез целоваться с Димитрием и бормотал:
– Блажено чрево… блажени сосцы…
– Полно-ка, кум, об сосцах-то! – перебил его Сухощек, таща за руку.
– А что, кум?.. Воистину блажени сосцы…
– Да ты хозяйку своими «сосцами» соромотишь.
– Почто соромотить! От Писания глаголю.
– За короля Козимира! – кричали пьяные голоса.
Марфа ходила по палате довольная, счастливая, приветливая: то она заговаривала с одним, улыбаясь другому, дружески кивала головою третьему; то подходила к «отцам», взглядом и улыбкой одобряла запальчивую речь Пимена и пожимала плечами на холодное, сухое слово Феофила; то силилась заглянуть в потупленные глаза молчаливого соловецкого отшельника, который упорно не глядел на нее или при приближении ее шептал: «Не вмени, Господи…» То она подходила к блаженненькому Тише и совала в его переполненные сумы либо рыбу, либо куровя печеное, а тот только идиотически улыбался и шептал: «Птичкам моим, птицам небесным».
Посадник пил меньше всех, больше всего разговаривал с князем Олельковичем, который горячо хвалил литовские порядки, превозносил силу и величие короля Казимира, говорил о льготах и милостях, коими этот мудрый король осыпал своих подданных, и не теснил ни веры их, ни совести. По временам посадник задумывался, как бы силясь разрешить трудный, мучивший его вопрос, и при этом вопросительно взглядывал на Зосиму соловецкого или на постное, строгое лицо Феофила.
Между тем Димитрий Борецкий, около которого столпилось несколько бояр, положив три поклона перед киотой[28]
, стоявшей в переднем углу и наполненной дорогими образами в золоченых ризах, снял с гвоздей висевшее там серебряное распятие и положил его на стоявший здесь же аналой[29], покрытый малиновым бархатом.– Ты что, сынок, задумал? – спросила удивленная Марфа.
Все оглянулись на передний угол. Димитрий казался крайне возбужденным…
– Что с тобой, Митя? На что крест-то вынул? – спрашивала встревоженная мать.
– Во славу Великого Новгорода, – отвечал тот и снова положил три земных поклона.
Потом он поднял над головою правую руку со сложенными для крестного знамения пальцами и громко, дрожащим голосом произнес:
– Се яз Митрей, Исаков сын, Борецкий, целую животворящий крест сей на том, что положити мне голову мою за волю новугородскую и не дать воли той и старины новугородской, и веча новугородскаго, и вечного колокола, и Святой Софии в обиду ни Москве, ни князем московским, а буде голова моя ляжет в поле – и, се обещая, я и вручаю по животе моем на вечную свечу[30]
по душе моей[31] все мои земли, угодья и деревни и воды с рыбными ловы, куды топор, и соха, и коса, и лодка ходила: ино гореть той свече вечной у престола Святой Софии до Страшнаго суда, как стоять вечно воле новугородской до трубы архангела!Он остановился – бледный и дрожащий. Шум пирующих стих как от удара грома. И посадник и Марфа стояли бледные. На изможденном лице Зосимы соловецкого изобразился ужас.
– Во имя Отца и Сына и Святаго Духа! – глухо произнес Димитрий и поцеловал крест.
– Аминь! – пронесся по собранию голос Пимена.
Димитрий глянул кругом. Глаза его встретились с глазами Селезнева-Губы.