Насколько каждый мужчина — тень своего отца? Арсений Лучников, приехавший сюда в драной шинельке на сутулых плечах, и создавший все это с нуля, своим горбом и умом, и умерший в той же драной шинельке на площади Барона… И его сын, странным образом сочетающий в своей харизматической персоне жесткого прагматика, газетного магната, плейбоя и властителя умов с тонким интеллигентом, у которого сердце болит и за ближних, и за дальних, дон-кихота, в своей благородной слепоте своротившего все то, что создал отец… И его сын, просто мальчик, растерявшийся мальчик, брошенный порывом бегства к берегам Турции, а потом — порывом благородства — к берегам Крыма, не знавший жизни в ее плоти, только скользивший по поверхности, а сейчас — грубо втащенный за шиворот на глубину… И его сын — крохотное чудо, драгоценная возможность человека…
И в какой степени я сам — тень Павла Верещагина, сначала бежавшего сюда, а потом — уехавшего отсюда, дважды преданного своей страной?… А ведь многие иммигранты возвращались с семьями. И сгинули — с семьями. Памела — американка, и ей присуща типично американская уверенность в том, что как раз с ней ничего и ни при каких обстоятельствах не может случиться. А Марта Ковач была цыганкой и знала, чувствовала каждым своим цыганским геном, тысячелетней памятью гонимых отовсюду бродяг, что сейчас лучше никуда не трогаться… И я — в равной степени ее сын и сын того сумасшедшего, который уехал в свою проклятую страну, оставив мне в наследство только имя да идиотскую привычку искать на свою задницу приключений…
«Антон, на самом деле жить просто. Привыкай, счастливчик».
Они вернулись в Симфи по Восточному Фриуэю. Город был уже частично очищен от следов прошедших здесь сражений. Разбитые машины оттащили на свалки, выбитые окна вставили, разрушенные здания обнесли строительными лесами и оградами, кровь с асфальта и копоть со стен, по возможности, смыли. Но своего обычного вида Симфи еще не приобрел: обычно в Симфи не толчется столько военных. Какого лешего, подумал Артем, проехать невозможно!
Но перед их машиной толпа расступалась, слышались приветственные возгласы, переходящие в сплошной восторженный рев. Стервец Флэннеган опустил тент, и все смогли увидеть премьера. Хороший ход: люди должны как можно быстрее узнать, что мы воюем не по пьяной лавочке, а потому что таково решение правительства.
Премьер выглядел ошарашенным. Впервые в жизни он оказался в эпицентре неподдельного народного восторга. Эффект усугублялся лужеными армейскими глотками: простой народ уже выдохся бы.
Машина остановилась возле ступеней, ведущих к Главштабу. Проклятый архитектор запроектировал лестницу в четыре пролета — в честь четырех дивизий. В нормальное время редко кто поднимался по ней: удобная парковка была позади здания, на внутреннем дворе, откуда вел черный ход. Но сейчас Флэннеган услужливо тормознул возле первого взлета, пирса, о который разбивалось человеческое море. На первой ступеньке лицом к толпе стояла цепь охранников, двое из которых, стоило премьеру покинуть машину, тут же стали один сзади, другой — спереди, профессионально прикрывая Кублицкого-Пиоттуха собой.
— Выходите, — сказал Флэннеган.
Верещагин выбрался из машины, шагнул на ступеньки… Рев, который поднялся за его спиной, вызвал бы приступ ревнивой зависти у Гитлера, Пеле и ливерпульской четверки. Времпремьер оглянулся, удивленно открыл рот, Верещагин, еще не понимая, в чем дело, оглянулся сам… Вопли толпы усилились, хотя казалось, что это уже невозможно. Лес поднятых рук, вселенная горящих глаз. Артем почувствовал приступ паники. В последний раз он видел такое мальчишкой, на концерте «Роллинг Стоунз». Только на сей раз он смотрел на это со сцены, а не из зала.
Один из охранников оглянулся и улыбнулся ему. «Это тебе, друг! — говорила улыбка. — Слушай, как шум распадается на четыре слога, смотри, как выброшенные вверх руки, береты, пилотки, шейные платки обретают единый такт колебаний, похожих на прибой. Это твое имя они скандируют. Это к тебе обращены весь их восторг, вся их надежда. Сегодня ты — их кумир, ты — их король. Тебе нравится?»
«Нет, черт побери. Нет, мне совсем не нравится».
«Врешь. Тебе не нравится, что тебе это нравится. Надежда, которую они складывают к твоим ногам, — сухой хворост. Одна искра — и она запылает».
— Хватит, покрасовались! — крикнул ему в ухо Флэннеган. — Вперед!
Верещагин пережил несколько весьма неприятных минут в Главштабе, сопровождая времпремьера молчаливой тенью. Он бы с удовольствием вернулся в тюремный госпиталь и повалялся на кровати, бог с ней, с кроватью — он согласился бы и на тюремные нары, лишь бы камера оказалась тихой одиночкой. Под сотнями любопытных взглядов ему было очень неуютно. Но Флэннеган не собирался возвращать его в камеру, спектакль «Хотите законное правительство или Бонапарта?» длился столько, сколько нужно было режиссеру. Чего стоило ОСВАГ и Адамсу собрать толпу под окнами Главштаба? Да еще такую убедительную толпу… Ну как, господа полковники, сильно испугались? Раздумали устраивать путч?