Леопольд, прислушиваясь, стоял в некотором отдалении, покуда Хильдегард, прервав свою болтовню, не сказала:
- Не браните меня за то, что я с места в карьер говорю о вещах, о которых вполне можно было бы поговорить и завтра: греческий орнамент, севр, мейсен и так далее. В этом виноват Леопольд: пока мы ехали на извозчике, он вел столь ученый разговор, что я даже была смущена. Мне хотелось поскорее услышать о Лизи, он же, вообразите, рассуждал только о водосбросных каналах и радиальной системе, а я стеснялась спросить, что это, собственно, означает.
Старик Трайбель расхохотался, советница и бровью не повела, а на бледном лице Леопольда проступила краска.
Так прошел первый день, веселая непосредственность Хильдегард сулила и в будущем приятные дни, тем паче что советница оказывала ей всевозможные знаки внимания. Более того, со щедростью, ей отнюдь не свойственной, она осыпала Хильдегард дорогими подарками. Несмотря на все эти усилия, каковые, если не вдумываться поглубже, в известной мере достигали своей цели, хорошее настроение в доме так и не установилось, даже у самого Трайбеля, на что, принимая во внимание его счастливый характер, твердо рассчитывали домашние. И для этого имелось достаточно причин, среди них не последней было
Не очень-то весело было в доме старых Трайбелей, и Хильдегард, мало-помалу это почувствовав, большую часть дня стала проводить у сестры. Там было бесспорно красивее, да и веселее; Лизи выглядела просто душечкой в своих длинных белых чулках. Однажды на нее даже надели красные. Когда она входила в комнату и делала книксен тетушке, та шептала сестре:
- Quite English, Helen[64]
.- И обе улыбались с довольным видом. Глаза их сияли. Но стоило Лизи уйти, и оживленной беседы между сестрами как не бывало, ибо таковая не могла не коснуться двух важнейших пунктов: помолвки Леопольда и желания деликатно этой помолвки избегнуть.Да, скучно было у Трайбелей, но и у Шмидтов не веселее. Старик профессор, собственно, не выглядел ни озабоченным, ни расстроенным, напротив, он пребывал в убеждении, что вскоре все обернется к лучшему, однако считал необходимым предоставить этому процессу совершаться в тиши, а потому приговорил себя к нерушимому молчанию, что было ему нелегко. Шмольке, разумеется, придерживалась прямо противоположной точки зрения и, как почти все пожилые берлинки, полагала, что самое главное - это «выговориться», и чем больше, тем лучше. Однако все ее попытки в этой области успеха не имели. Коринна упорно отмалчивалась, когда Шмольке заводила свое:
- Что же все-таки будет, Коринна? О чем ты, спрашивается, думаешь?
Прямого ответа на эти вопросы не существовало; Коринна точно стояла у рулетки и, скрестив руки, ждала, где остановится шарик. Несчастной она себя не чувствовала, только очень растревоженной и недовольной, особенно при воспоминании о бурной сцене, когда с ее языка, вероятно, сорвалось много лишнего. Она отчетливо понимала, что все обернулось бы по-другому, если бы советница была менее раздражена, а она, Коринна, менее строптива. Признай она за собой хоть долю вины, и мир был бы заключен без особых усилий, поскольку все было основано лишь на расчете. Досадуя на высокомерное поведение советницы, Коринна прежде всего обвиняла самое себя, но в то же время отчетливо сознавала, что не будь даже всего того, в чем обвиняла ее собственная совесть, в глазах советницы это ничего бы не изменило. Страшная эта женщина, вопреки своим словам и поступкам, была весьма далека от того, чтобы поставить ей в упрек игру чувствами. Это был вопрос второстепенный, и не в нем было дело. Если бы даже Коринна, что было вполне возможно, искренне и от души любила этого добродушного и милого человека, то ее преступление, с точки зрения советницы, меньше бы не стало. «Советница с ее надменным «нет» обвиняет меня не в том, в чем могла бы обвинить, она противится нашей помолвке не потому, что мне недостает любви и доброты, а потому, что я бедна или, во всяком случае, не могу удвоить трайбелевский капитал, да, только по этой, а не по какой-либо другой причине. И если она внушает другим, а может быть, и себе, что я для нее слишком самоуверенна, что я, мол, «профессорская дочка», то лишь потому, что такой вариант ей кажется наиболее подходящим. В других обстоятельствах «профессорская дочка» не только не заслуживала бы порицания, но, напротив, стала бы предметом восхищения».