Суть разговора была очень проста и сводилась к двум фразам – она просила его не уезжать учиться в Ленинград, уверенная в том, что в далеком большом городе он сразу разлюбит и забудет ее, а он клялся, что этого не произойдет никогда и что, как только она через год закончит школу, сразу же приедет к нему, не важно, поступив в институт или нет, и они заживут новой свободной взрослой жизнью в прекрасном, самом лучшем на свете городе.
Они любили друг друга первой любовью, быть может, чуть более возвышенной и романтической, чем у сверстников, поскольку оба были очень «книжными» и воспитывались прекрасными бабушками – провинциальными русскими интеллигентками, каких и в те времена оставалось уже очень мало. Еще перед началом вступительных экзаменов он страшно противился своему отъезду и не мыслил жизни в далеком чужом городе со своими моложавыми светскими родителями, без бабушки и, главное, без Оли. Однако жизнь, которая завертела его, едва только он освободился от материнских объятий на перроне, а может, уже тогда, когда она прижала его к себе, окутав фантастическим запахом своих духов, оказалась штукой столь прекрасной, нарядной, звонкой, пьянящей, открывающей такие сияющие высоты и дали, что он сразу и безоговорочно поверил – вне ее он теперь существовать не сможет, да и не хотел он теперь существовать вне этой жизни. И его пушистый котенок, Оленька, конечно же разделит с ним это счастье. Он блестяще сдал экзамены и, еще более окрыленный и устремленный в будущее, вернулся к ней. И тут началось самое страшное. Впрочем, сначала ему не было страшно, он надеялся, просто она не так поняла его или не поняла вовсе, он сам виноват – плохой рассказчик – не сумел передать всей радуги той сияющей жизни, и он говорил снова и снова, смакуя каждый прожитый им час и день и пьянея от представления о днях будущих, а ей от этого становилось все хуже. В своем неудержимом восторженном стремлении вперед, он был чужим ей, еще более прекрасным и любимым, но чужим, рвущимся от нее в мир, где ей не могло быть места, в ней крепла какая-то одержимая фанатическая уверенность, что если он уедет сейчас – это навсегда, если останется с ней – тоже навсегда.
Три дня они вели этот бесконечный спор, три дня все понимающие бабушки молились, плакали и пили валерьянку. Все были измучены до предела.
Стемнело уже давно, и все ощутимее тянуло холодом от воды. Он одел на Олю свой свитер поверх вязаной кофточки и теперь зяб в тонкой тенниске, а может, это был нервный озноб. Болела голова. Ольга уже даже не плакала, а только всхлипывала, по-детски сотрясаясь всем тельцем. Впервые он почувствовал кроме безумной жалости к ней еще и раздражение. «Господи милосердный, придет ли конец моим мучениям», – говорила обычно бабушка, страдая тяжелыми приступами мигрени. Он повторил сейчас эту фразу про себя слово в слово…
– Пойдем домой, – он поднялся с сырых досок старого, полуистлевшего причала и легко потянул девушку за стянутый на затылке хвостик, – завтра наступит утро и ты поймешь…
Она не дала ему договорить, вырываясь, резко дернула головой, вскочила и, близко глядя на него снизу вверх, закричала громко, каким-то не своим визгливым голосом:
– Нет, я не хочу завтра, я не доживу до завтра… Как ты не видишь, как ты можешь быть таким жестоким… Я же не смогу без тебя жить, не смогу жить, понимаешь ты. – Она захлебнулась рыданиями, схватила его за руки повыше локтей и начала трясти, больно царапая кожу остренькими ноготками. – Я же прошу тебя, умоляю, хочешь, я стану перед тобой на колени, хочешь, я буду за тобой ползти на коленях по улицам… Скажи, скажи, что мне сделать, чтобы ты остался?
– Олька, пожалуйста, перестань, – он пытался оторвать ее руки, но она еще больнее впивалась в него, – Оля, ты делаешь мне больно, слышишь, мне больно.
– Больно? А мне, как ты мне делаешь больно? Я, я… я не буду больше жить, я утоплюсь сейчас, вот что, я утоплюсь на твоих глазах.
– Топись, – он наконец оторвал ее от себя, – топись, если ты ничего не хочешь слушать. Ты сумасшедшая, вот ты кто. Сумасшедшая. – Он повернулся и быстро пошел с причала.
Его бил озноб и болели ссадины от ее ногтей. Он словно продолжал видеть перед собой ее лицо, распухшее, с мокрыми глазами и мокрым носом, некрасиво кривящиеся мокрые губы. Он первый раз в жизни видел так близко потерявшую над собой контроль, кричащую и плачущую женщину, и это зрелище было ему противно. Сзади раздался всплеск воды. «Ничего, охладись», – зло подумал он и, неловко ступая по сырой гальке старого пляжа, пошел прочь.
Пляж этот действительно был старым, заброшенным – раньше здесь была тихая бухта, с чистой и относительно теплой водой и слабым течением, но озеро мелело, кромка воды все отступала от берега, и уходящий некогда в бесконечную водную гладь причал теперь стоял на мелководье, возле самого дальнего его края глубина едва достигала метра. На старый пляж уже давно никто не ездил купаться, днем в жаркую погоду здесь безбоязненно плескались дети, вечерами жгли костры подростки и уединялись влюбленные пары.