В паре с Аяном работал у Павла по зверю Рыжик, молодой рыжий кобель. Однажды под осень вышел к поселку и крутился возле него, деря по ночам коров, медведь. К Павлу прибежали, сказали, что видели того возле дизельной. Павел схватил карабин, собак. На беду, как раз возле дизельной кипела дурацкая собачья свара, и Павел, не зная об этом, отпустил собак, и засидевшийся Рыжик ввязался в драку, и хотя тут же побежал за взбешенным хозяином, время было упущено, и Аян, уже хвативший свежего следа, несся в густой пихтач, где таился на все готовый медведь. Когда Павел подбежал, пихтач был уже охвачен истошным собачьим визгом. Он рванулся туда вместе с Рыжиком, выстрелил по медведю, ранил, попал в переднюю лапу, зверь ломанулся навстречу, и Павел, свалив его прямым выстрелом в трех метрах от себя, бросился к Аяну. Он еще был жив, и Павел все укладывал кишки в распоротый живот, потом взял любимого кобеля на руки и понес, а тот через несколько шагов поднял голову, лизнул его в губы и испустил дух.
2
- Ну ты чё, Пал Григорич, мышей не ловишь? - толкнул Павла Василич, кивнув на пакет. - У нас вроде в котомке булькотилось чё-то.
- Пал Григорич смертью храбрых, - подмигнул Серега.
- Да пошли вы в баню, обормоты, сами ббошки повешали, - рыкнул Павел хохоча, замахнувшись на Серегу, и так они еще долго пререкались, пили, толкались и тряслись от смеха, а в Емельяновском аэропорту сели в машину и помчались по крупному сибирскому асфальту в Красноярск. Бежала под капот серая трасса, то и дело передуваемая туманными струями поземки, и впереди перед ними перла, приседая на ямках мощной кормой, огромная "тойота-краун-мажеста" с правым рулем и выбитыми габаритами.
Ночевали у Василичевого знакомого в доме из грубого бетона, за толстой железной дверью. В квартире было тепло и чисто, несмотря на ремонт в ванной. Николай, хозяин, узнав, куда они едут, все рассказывал, как "гонял тачки со Владика", как сел за руль первой машины, едва зная, где какая педаль, и как разбил этот самый шестицилиндровый полупредставительский "марковник" "тойоту-марк-два", заблудившись на каких-то бетонках возле китайской границы.
Жена Николая, Таня, молодая, совсем девушка, вышла в байковом халате и, быстро собрав на стол, скрылась в комнате. Была она с непроколотыми ушами, ненакрашенная, с чуть розоватыми веками и полупрозрачными серыми глазами. Позже, когда мужики уже вовсю сидели за столом, она старательно чистила свои крупные зубы над раковиной, долго и по-разному открывая рот, и в нем гулко и тоже на разные лады отдавался мягкий шоркоток зубной щетки.
Под утро Василич снова гнал, снова стекленели его майорские глаза, и металось в них грешное дорожное пламя. Из города они мчались назад в Емельяново, а когда были взяты "билетья", Василич рванулся на второй этаж в пустынный и прохладный портовский ресторан, где они ждали регистрации на Владивосток и где Василич успокоился, только когда на столе появились пельмени в горячем бульоне и большая ледяная бутылка "Минусы", из которой официантка, эффектно заложив левую руку за спину и переломясь, налила три рюмки. Серега Рукосуев только кряхтел, улыбался, и, когда жевал, склонясь над тарелкой, ходила и шевелилась, как живая, его светлая неухоженная борода.
В самолете, пробираясь по проходу, из-за какой-то путаницы с местами вдруг зарыдала, затряслась в истерике стареющая женщина, а потом сидела с бледным лицом и пила минеральную воду из холодного стакана, и стенки его в такт дыханью то и дело покрывались туманом. Рассветало, погода была ясной, лишь изредка наплывала опаловая дымка, и еле ползли горы в аскетической штриховке тайги; снова вспухая меловыми буграми меж речек и распадков и вдруг прорезаясь острым хребтом, плыли большие и малые реки, дороги, условно-схематичные поселки, и сидели в ряд, несясь в свой небывалый отпуск, Павел, Василич и Серега, а под ними в деревнях и поселках кололи дрова, везли сено, мчались на "Буранах", перли по трассе из грубого асфальта на искалеченных "каринах" такие же промороженные и продутые ветрами, измученные разобщенностью и разлуками Пашки, Василичи, Сереги.
...А разлуки последнее время как-то навалились. Этой осенью нескладно уезжала Галька, младшая и непутевая дочка бабки-соседки и Серегина свояченица. Павел очень любил ее сына Ваську, растущего без отца, да и с бабкой они давно жили почти одним хозяйством, и разом решились бы все проблемы, если бы Павел наконец на Гальке женился. Галька мазала веки чем-то неуемно-серебристым или зеленым, что совсем не шло ее темным глазам, но главная беда заключалась в ее заполошности, ненадежности и в том, что, хватив стопку, она слетала с катушек, и все, включая собственного сына, становилось ей трын-трава. "Пока сам дома еще куда ни шло, а на охоту уйдешь, такой гуд откроет, что крыльца родного не узнаешь, не говоря уж, что всех щенков переморит", - говорил Павел и с особым упорством не позволял с ней никакой близости, хотя Галька частенько и забегала с гулянки "за магнитофоном", разгоряченная и дикошарая.