Уводя княжича, Ивану кивнул идти следом, по дороге бормотал какие-то успокоительные, вовсе не обязательные слова… Завел, мановением руки удалил присных, всех, кроме Ивана. В тесной горенке-боковуше остались втроем, Василия Данило усадил на лавку, Иван остался стоять.
– Из Сарая бежать нельзя! Да и… Все тута, почитай, погинут той поры! Почто, мол, не уследили! На Муравском, на иных шляхах – всюду заставы! Един путь – морем, из Кафы, дак генуэзски фряги не знай, выпустят, не знай, татарам отдадут. Скорей второе! После Дона – все могут! Степью? На Киев? Где владыку Дениса полонили? В Волохи? В Литву? А в Литве што? Тоже и ляхов поопаситься не грех…
«Сколь мало друзей у Руси!» – впервые понял и ужаснул Иван, слушая речь старика. Но, подумав угрюмо, принял и то как безнадежность, как крест, как основу национального мужества. Лишь бы не угасла вера! «А ежели Бог за нас, кто на ны?!»
Так думал не один Иван в ту пору. Так думали многие. Потому и Московская Русь, после пышной золотой Киевской, стала уже не золотой – Святою. Святою – при всех ужасах своей реальной земной судьбы.
Ночью сидели вчетвером, и Данило Феофаныч, понявший состояние княжича, уже не единожды задумчиво забирал горстью и обжимал свою бороду. Александр Минич спорил, уговаривал подождать. Василий молчал. А Иван, которого пригласили тоже, слушал боярина набычась: к Александру Миничу у Ивана отношение было сложное. Боярин не помнил, а он, Иван, помнил, как хотели отобрать у них Островое, помнил и о том, что в Тросненском бою, где погиб Никита, полком началовал Дмитрий Минич. И не от его ли неумелого воеводства погибли и полк, и отец? Потому и сторонился Александра доселева и лишь тут, чуя объединяющую власть беды, только раз на растерянный сердитый взгляд Минича, отрицая, покачал головой: мол, не дождать уже! И Александр, шумно вздохнув, сдался наконец:
– А как?
– Тохтамыш, слышно, на Тавриз ладитце, нейметце ему Тимура побить! Ну а мы – вослед! А там мочно и… отстать! – высказал Данило Феофаныч.
– Степью?
– Иного пути нет!
– Гонца бы послать переже! – Александр Минич вновь скользом глянул на Ивана. Во взоре прочлось: хоть этого!
– Гонца перехватить могут! Да и… – Данило глянул на княжича, тот отмотнул головою, как муху отогнал. Стало ясно: потянутся новые месяцы, Василию не дождать!
– Кошке повестить всяко нать! – высказал Александр последнюю препону.
– Кошке повестим, как же, – ворчливо отозвался Данило Феофаныч. – Он пущай и знат, да не знат!
И еще одно повисло в воздухе, но, упреждая, Данило высказал твердо:
– С княжичем еду сам! И етого молодца вон возьму с собою! Двоих из своей дружины высмотрел уже. Егового стремянного, – кивком головы указал на Василия, – иных, верных, пущай сам отберет! Серебра добуду у наших гостей, у московитов… А пока – спать, други!
И, уже подымаясь, нахмурясь и отводя глаза, высказал княжичу (Минич как раз вышел за дверь):
– Ты, Василий, девке своей не выдай! Бабий язык – сам знашь!
Василий кивнул угрюмо:
– Скажу ей: в степь уедем! – (Так часто уезжал вослед хану, и холопы привыкли к тому.)
– То-то! – Старик перекрестился, пошептал молитву. Оба, Иван и Василий, согласно осенили лбы крестным знамением…
Когда и старик Данило уже покинул покой, Василий, смущаясь, окликнул собравшегося уходить Ивана:
– Ты прости меня за прежнее! За все!
Иван глянул, улыбнулся, склонил голову:
– Не стоит поминать, княже!
Жизнь их, еще вчера мучительно-скучная, приобретала и смысл, и цель, расцвечивалась в яркие цвета опасности, дерзновенья и удали.
…В сенцах, прижавшись к стене, ждала круглорожая, курносая, изрядно-таки округлившаяся станом княжичева девчушка, вызвавшая у Ивана мгновенную мимолетную жалость к ней: в событиях, которые начинались теперь, места ей не было совсем.
Глава пятая
«Тое же осени, ноября 26, побеже из Орды князь Василей, сын великого князя Дмитрия», – записывал позже московский летописец. Учитывая, что все летописные даты указаны по «старому стилю», начало бегства надобно передвинуть еще на десять-одиннадцать дней[2]
, в начало декабря месяца.Замотанные до глаз, в шубах и шапках, натянув перстатые рукавицы, ехали русичи сквозь режущую лица метель. Кони передовых маячили смутными тенями в снежной жути. Серебряные колючие вихри не давали разлепить глаз. Кони мотали головами, плохо шли, норовя повернуть, дабы уйти от ветра. Белые струи текли, извиваясь, по земле, прогибая сухие вершинки трав, что мотались под ветром, точно пьяные.
Иван, уже несчетное число раз обрывавший лед с бороды, усов и бровей, прокричал княжичу, проезжая мимо:
– Не изнемог, княже?
Василий зло отмотнул головою, не в силах пошевелить сведенными холодом губами. Руки, когтисто вцепившиеся в поводья, он невольно прижимал, как и все, к шее коня, но глаза, с двумя сосульками вместо бровей, мерцали победоносно – воля! Мгновеньями казалось ему, что так и должно быть: эта серо-синяя мгла, холод, сумасшедший ветер, ветер освобождения! И тогда отогревалось сердце и сила приливала к коченеющим рукам.