Я не стану во второй раз рассматривать неопровержимый диалектический аргумент о том, что, когда в ситуации конфликта классовых интересов государство принимает сторону рабочего класса, на самом деле
оно принимает сторону класса капиталистов, поскольку тот, у кого в распоряжении есть непобедимые слова «на самом деле», всегда выиграет спор на эту тему, как и на любую другую. Я лишь замечу, что в сферах, потенциально заслуживающих внимания, которые раннее английское государство по большей части игнорировало (причем при Ганноверской династии — еще более решительно, чем при ее предшественниках Стюартах), в XIX в. государственная политика стала играть все большую роль, которая, по крайней мере prima facie[90], была благоприятной для многих бедных и нуждающихся. Переход от отсутствия и незаинтересованности государства к все большему доминированию имел ряд последствий (отчасти предсказуемых) для свободы контрактов, автономии капитала и того, как люди стали рассматривать ответственность за собственную судьбу.По крайней мере в начале того века антикапиталистическое направление реформ определенно не было следствием неких изощренных вычислений государства о том, что «слева» можно получить больше поддержки, чем потерять «справа». В терминах электоральной арифметики до 1832 г. это в любом случае был бы весьма сомнительный расчет. Вплоть до электоральной реформы 1885 г. и даже, может быть, позднее главная политическая выгода от принятия стороны трудящейся бедноты заключалась не в том, чтобы получить ее
голоса, а в том, чтобы получить голоса прогрессивного, профессионального среднего класса. Раннее законодательство в поддержку трудящихся благоприятствовало в первую очередь землевладельцам и вдобавок тем магнатам, которые особенно презирали стяжательство владельцев фабрик и их безразличие к благополучию рабочих и их семей. Садлер, Оустлер и Эшли (лорд Шефтсбери) были полны праведного гнева по отношению к фабрикантам, а в 1831–1832 гг. Специальный комитет по фабричному труду детей во главе с Садлером подготовил один из наиболее жестких по отношению к промышленникам докладов.Защита со стороны капиталистов отличалась характерной неадекватностью. С течением времени, по мере того как государственная политика помогала бедным за счет богатых, она, помимо этого, была направлена на удовлетворение альтруизма или зависти некоторой третьей стороны — среднего класса, воспитанного на философском радикализме (а пару раз еще и того или иного чрезмерно влиятельного выпускника Бейллиол-колледжа[91]
). Даже когда широкая народная поддержка стала более открыто признаваться и провозглашаться целью государства, ясно артикулированное мнение среднего и высшего класса часто толкало государство дальше, чем требовалось для получения осязаемых политических выгод от некоторых прогрессивных мер. Предварительные прогнозы политических выгод и издержек редко обходились без «ложного сознания», готовности принять на веру (на грани легковерия) то, что говорится об обязанностях государства по отношению к социальной справедливости. Вероятно, наиболее загадочной особенностью сравнительно быстрой трансформации «почти минимального» георгианского государства во враждебную капиталу викторианскую партийную демократию, обеспечившую себя автономной бюрократией (хотя и в более умеренных масштабах, чем многие другие государства, которые, по разным причинам, с самого начала были более сильными и самостоятельными), является безмолвное пораженчество, с которым капиталистический класс согласился на роль политического изгоя вместо того, чтобы черпать уверенность из доминирующей идеологии того времени, как можно было бы ожидать, удовлетворившись деланием денег. Для того чтобы сформулировать и выразить становившиеся насущными мысли о надлежащих ограничениях власти государства и ужасных последствиях суверенитета народа, у Германии был Гумбольдт, у Франции — Токвиль. У Англии в этом лагере были только Кобден, Брайт и Герберт Спенсер. Ее крупнейшие мыслители, продолжая придерживаться утилитаристской традиции, фактически готовили идеологические основания для антагонистического государства. (По общему признанию, историческая ситуация, в результате которой во Франции возникло якобинство, а в Германии — низкопоклонство перед национальным государством, гораздо меньше благоприятствовала этатизму в Англии, где его идеологам приходилось туго вплоть до последней трети XIX в.) У Милля, несмотря на звонкие пассажи в трактате «О свободе», недоверие ко всеобщему избирательному праву и нелюбовь к посягательствам на свободу со стороны народного правительства, не было доктрины ограничений, налагаемых на государство.