И вновь, чтобы оживить эту картину, появляются образы женщин в парандже, спрятанных в доме от чужих глаз. Власть мусульманского патриархата, как и прежде, европейский читатель мог лучше всего оценить по идеальному типу «восточной женщины», а ее образ был прежде всего связан с паранджой. В конце концов читатели стали ожидать такие образы. Соответственно, советские авторы, как и их «буржуазные» коллеги, делали упор на затворничестве женщин по всей Средней Азии и приводили отдельные примеры из регионов (особенно из инкорпорированных впоследствии в Узбекскую ССР) с особенно строгими обычаями в этом отношении. Одна известная служащая Женотдела Антонина Нухрат даже сказала, что узбечка «буквально не видит солнца»; ее коллега Каспарова описывала среднеазиатские дома без окон на улицу{565}
.Серафима Любимова рассказывала о пятидесятилетней узбекской женщине, которая никогда не покидала своего родного квартала в Ташкенте и никогда не слышала о Новом Городе в европейском стиле. Миром этих женщин, утверждала Любимова, чаще всего были муж и кухня. Им запрещалось ходить даже на базар, и они обязаны были всегда носить тяжелые паранджи из конского волоса, покрывавшие их с головы до пят, чтобы посторонний мужчина на смог увидеть даже малейший участок ее тела{566}
. Востоковедческий тон таких сочинений удивительно согласуется с тоном современных миссионеров[73] — и сходство это действительно не такое странное, как может показаться.Разумеется, следует отметить жесткие рамки этого — как и любого — идеального типа. Ни одна «восточная женщина», какой бы «типичной» или символичной она ни была, не смогла бы удовлетворить всему множеству и разнообразию тех людей, которых она якобы олицетворяет. Ее неизменный облик — угнетенная женщина в парандже с незапамятных времен — заслоняет подвижность любого человеческого общества и, в частности, он лишен конфликтов и социального брожения, которые потрясали Среднюю Азию, боровшуюся с проявлениями колониальной власти. Такие ограничения, бросающиеся в глаза в работах преимущественно общего характера, вышедших до 1917 г., о которых говорилось выше, не менее заметны и в первых советских дискуссиях о «восточной женщине». Любой такой единичный архетип мог представлять собой только узкий участок среднеазиатского общества, при этом упускались из виду региональные и классовые различия.
Например, строгое затворничество в гареме было особенно присуще высшим классам, где мужчины вполне могли себе позволить содержать много жен. Что касается паранджи, то она не была ни всеобщей, ни безвременной.
Обретя свою современную форму только в середине XIX в., паранджа и чачвон распространились к 1917 г. среди городских женщин, живущих в бассейнах южных рек. К тому времени они встречались, хотя и не так часто, в сельской местности, но едва ли в степных кочевьях, не говоря уже о многих немусульманах (начиная с кавказских горцев до бурятов-буддистов и корейцев, живущих в Сибири).
Изобретение Узбекистана: определение «узбекской» женщины
Итак, советские авторы использовали дореволюционное наследие, создавая среднеазиатский Восток первобытным и деспотичным, но соблазнительным, с помощью женщин. Впрочем, в то же время на протяжении 1917 г. колониальный дискурс не стоял на месте. Разумеется, большевистская власть привнесла тенденцию поиска объяснения общественного развития с марксистской позиции классовой борьбы. Здесь не место вдаваться в подробности, но такая склонность так же заметна в дискуссиях по женскому вопросу в Средней Азии, как и в других{567}
. Однако еще два дополняющих друг друга разрыва находятся в центре остальной части данной статьи. Первый такой сдвиг (предмет данного раздела) был дополнением к новому догмату после 1917 г.: теперь женщины должны были олицетворять не только относительно недифференцированный Восток, но иПочти во всех русских дискуссиях до 1917 г. слово «национальный» применительно к Средней Азии означало только «самобытный» и «нерусский» — например, авторы говорили о «местных национальных особенностях».