Рождество. Сегодня Светлый День, в котором нет места обидам, и я пыталась радоваться и празднику, и высоченной, в потолок, ели, убранной стеклянными ангелами, лентами и тонкими, завернутыми в разноцветную папиросную бумагу свечами.
Савелий смущен, старается не глядеть ни на меня, ни на Катерину, и в этом чудится подтверждение совершенного предательства.
Ольховский вежлив, галантен, будто бы и не было той полутайной встречи, и разговора, и лихорадочного болезненного признанья, после которого мне стало невыносимо видеть Катерину. А она весела, улыбается, говорит о чем-то, поворачиваясь то к Савелию, то к Сергею.
Ненавижу! Впервые кого-то ненавижу! Убила бы… пусть она умрет, сама умрет…
– Говорят, если на Рождество пожелать чего-то, только сильно, всею душою, то исполнится! – Катерина заливисто рассмеялась, и испуганное этим неприлично громким смехом пламя свечей дрогнуло, присело в готовности погаснуть.
– Я вот пожелала… – Катерина поглядела прямо на меня, с вызовом, с превосходством. – А нельзя говорить, чего я пожелала, а то не сбудется.
Сбудется. Пускай она умрет! Пускай.
С того рождественского ужина, запомнившегося мне не подарками и весельем, а усталостью, обидой и ненавистью к другому человеку, я стала поправляться, и быстро, будто злость давала силы. Я уже не могла, как прежде, лежать в постели, пытаясь в чужих словах и намеках понять, что происходит за пределами моей комнаты. Я устала гадать, устала подозревать, устала жалеть себя и других тоже.
Первый раз, когда я сама встала из постели – три дня после Рождества, – Прасковья, бывшая тому свидетельницей, обрадовалась, и руку подала, чтоб мне опереться, и сказала еще:
– От и верно, хватит в постелях-то лежать.
Хватит. Однако до чего ж тяжко стоять на ногах, просто стоять, вцепившись рукою в широкое Прасковьино запястье, все тянет к земле, батистовая рубашка, тонкая и невесомая с виду, будто из железа отлита, а кружево так и вовсе чугунное.
Я сказала Прасковье, та рассмеялась, громко, утробно, и я пальцами чувствовала, как этот клокочущий смех зарождается в глубине Прасковьиного тела, где-то в животе, ползет вверх, щекочет в горле и вырывается наружу.