Подобное случилось и с "бульдозерной выставкой" 1974 года. Я знаю, что между двумя ведомствами были разногласия. Милиция, мол, "чересчур пошла в гору, пора остановить". А милиция находится в подчинении Гришина. Так вот, берут свободолюбивых художников, честных, мужественных людей. Но ведь, чтобы их остановить, не надо было бульдозеров. Дали бульдозерами задавить картины, чтобы выпороть милицию и Гришина. Каждый из нас может стать пешкой в такой игре. Это не исключает личного мужества художника.
А бывает и "зубатовский социализм" - как, скажем, Московский театр на Таганке, членом совета которого я был. "Наш театр, либеральный театр", помощники Брежнева лично вам отрывают билеты... Ничего нет в чистом виде, и в данном случае дело далеко не так просто.
Со стороны диссидентов мне часто приходилось слышать жалобы на эстетические потребности публики. На самом деле, интересами публики никто не занимается. Социологичес-ких исследований на эту тему нет. Все решают функционеры. А функционер считает, что публике нужно то, что ему, функционеру, помогает жить. То, что не вызывает никакого административного сомнения. Это стихийное стремление к середине порождает стремление к низу. Когда нет, условно говоря, аристократии, которая бы поднимала середину вверх, теряется даже простой профессионализм. Это явление заметно не только в искусстве - его можно видеть и в науке, и даже в армии. И там приходится терпеть такие же издержки.
На самом деле, публика невероятно тянется ко всему, что интересно, не всегда понимая, что действительно интересно. К тому же и публика ведь разная - в Новосибирском городке одна, в Закарпатском колхозе другая, в Москве - третья. Определение публики как некоего стада - народофобия функционера и идеолога.
Разве можно серьезно думать, что любого человека - то ли колхозника, то ли техника, то ли интеллигента - может удовлетворить искусство, чья основная функция - заполнять место, лишь бы не было чего-то иного?
В действительности, все неудовлетворены. Все хотят чего-то другого. Кто абстракционизма, кто порнографических открыток, кто иконописи, кто красивого искусства, кто сложного, кто примитивного, но во всяком случае не того, официального... Я не видел ни одного чиновника, которому бы хотелось Вучетича, - им, как минимум, давай передвижников...
Между тем, мечтой аппарата остается, чтобы назначались не только гении, но и диссиденты (допустим, в художники Управления по делам дипломатического корпуса), чтобы все они были заменимы, как части вычислительной машины, чтобы Плисецкая танцевала, но на сцене ее не было, чтобы раскланиваться за нее и цветы принимать могла дама самого главного функционера. Вот где основной конфликт между системой и человеком.
3. КРАСНЕНЬКИЕ, ЗЕЛЕНЕНЬКИЕ И ПЬЯНЕНЬКИЕ
I
Как-то мой приятель - не маленький аппаратчик ЦК - выручил меня, взяв билет на самолет в своей кассе, что в обычной сделать было невозможно в этот день. Он просил прийти к концу работы на Старую площадь, к зданию ЦК, и подождать его, поскольку он может задержаться.
Так и случилось. Кончился рабочий день, и из дверей посыпались люди. Моего приятеля среди них не было, и, поскольку приходилось ждать и, по возможности, не скучать, я начал рассматривать единый мозг страны, вываливавшийся из ячеек кабинетов и рассыпавшийся в отдельных особей.
Но неожиданно для себя я заметил, что это множество людей не воспринимается мной как обычная толпа, имеющая персонализированное многообразие. Это сытое стадо было единообразным. Передо мной проходили инкубаторные близнецы с абсолютно стертыми индивидуальными чертами. Разница в весе и размере не имела значения.
Такое огромное количество внеиндивидуальных масок, костюмов, жестов буквально ошеломило меня. Но постепенно я начал их дифференцировать. Я увидел, что эти люди, отпущенные с работы и вываливаемые лифтами с этажей на улицу, различаются - но не персонально, а группово, как две породы одного вида. И для себя я обозначил их как "красненьких" и "зелененьких".