То, что на выставке «Москва — Париж» 1979 года многие произведения русского авангарда впервые за полстолетия увидели свет, это, конечно, хорошо, это — слава Богу. Но идея выставки — совершенно чудовищна! Это убийцы хотят получить орден за убитых. Я ходил по этой выставке, — у меня волосы становились дыбом. Ведь это затравленные люди, уничтоженные в прямом, физическом смысле слова, люди, за упоминание имен которых в мое время сажали или, как минимум, выгоняли из института художеств. А сейчас они ими хвастаются, причем, как будто бы ничего не произошло! Ну, хорошо бы еще они там списали все на Ежова, на Берию, — но ведь открывал-то эту выставку начальник Главного управления по делам искусств Халтурин — главный душитель авангарда, человек, из-за которого современные художники-то и уехали! Конечно, за его спиной стояли более могучие силы, но его руками нас травили. И это он открывает выставку! В Москве, вероятно, покажут все то, что показывали в Париже, но билеты будут выдавать по спискам, а ту молодежь, которая последует по стопам отцов русского авангарда, будут бить!
Нельзя, конечно, сказать, что не происходит никаких изменений, что прокрустово ложе не становится длиннее. Но остается-то оно прокрустовым! Ведь в чем было мое расхождение с «либералами» в партии? Я им говорил, что в области духовной свободы не может быть градаций: она как ребенок — или родится, или не родится. Не может быть такого, чтобы сегодня, вот, родилась ножка, а послезавтра — ручка, а через неделю — пузико.
Да, внутри соцреализма допускается известная свобода: теперь можно даже быть почти сюрреалистом, или почти абстракционистом. Но с одним очень важным условием: ты должен быть послушным, как все. Все в галстуках — ты в галстуке, все хрюкают — ты хрюкаешь, все левеют — ты левей, все правеют — ты правей. Если прикажут быть абстракционистами — все будут абстракционистами, и Академия будет абстракционистской. Но разве от этого прибавится свободы?
Ведь что происходит в Советском Союзе: они, отставая от мировой культуры, бегают по ее задворкам. Так, сначала строили сортиры в стиле ампир, а потом комсомольские мальчики поехали прибарахлиться на Запад. В хорошие дома их не пускали, так они где в супермаркете подсмотрят, где на аэродроме — вот и нашли новый стиль, и привезли эту модернуху в Россию, и сделали ее новым эталоном для архитекторов. Вот так кое-какая модернуха разрешается — но талант-то не могут разрешить, потому что он им органически опасен. Им нужны чиновники и солдаты. Социализм сегодня — это не стиль; быть соцреалистом — это просто значит быть, как все бездарные. Бездарность становится эталоном. Ты обязан быть бездарным, потому что дарование предполагает персональность, а персональность выводит из строевого шага армии.
И то же Министерство культуры — ведь это не министерство, которое заботится о том, чтобы была культура, — это ведомство, озабоченное тем, чтобы не было культуры, это по существу полицейское ведомство, еще один цензор. Это же не меценатская функция, не Медичи, не американские спонсоры.
В заключение — личное воспоминание. Советскому человеку полагается быть скромным. Ленин был скромным, Сталин был скромным, Брежнев — скромен. В СССР можно скромно иметь дачу, скромно иметь машину, скромно развратничать, скромно распоряжаться чужими судьбами и жизнями. Зато нескромной считается любая духовная деятельность, которая не может быть прагматически прощупана.
Различные судилища надо мной проходили под лозунгами моей нескромности. Причем судили меня люди очень богатые, полностью обеспеченные, невероятно ангажированные. Они судили меня, безденежного, бездомного, работавшего с утра до ночи за свой счет, никому не навязывавшего своих воззрений. В чем же меня обвиняли? Именно в нескромности!
На одном из таких судилищ наш парторг — он был моим соучеником — выступил и сказал: «Неизвестный всегда отличался нескромностью. Вот когда мы были студентами: зададут композицию; все принесут по одной — а он десять!» Вы думаете кто-нибудь расхохотался? Зал зарычал от негодования! Чувствовалось этакое: «А что, тебе больше всех нужно?» Разговор идет, конечно, не о деньгах, а о претензии.
Причем, чем выше я поднимался, тем больше меня эта зависть преследовала. Заявку на независимость еще крестьянин может понять, а уже функционер ЦК — нет. У меня с ними были длительные собеседования, они выясняли: почему я уезжаю. Я им говорил, что мне душно здесь. Деньги есть, да, вы правы, слава есть, но мне душно, я погибаю как художник. Они этого никак не понимали, не верили. В конце концов я им соврал, что у меня деньги в швейцарском банке. Вот этот ответ им был понятен, они перестали меня насиловать.