Сам Борис одежду менять не стал. Только надел под пиджак уродливый свитер грубой вязки. Я поразился его патриотизму: из традиции носить неудобный костюм – это вызывает уважение.
Когда мы вошли в общий зал, нас встретили возмущённые вопли официантки:
– А-а-а! И с сабой, с сабой навёл!! Рожа пьяная! Где балтался-та? Тебя спрашиваю, ка-абель. Я абед по сту раз грей, да?
– Пойдём, Гелька, – шепнул цензор. Он нацепил на нос странное устройство из линз и металла и мелко засеменил через весь зал. Мы шли к столику, за которым всклокоченный седоватый либертианец читал газету. Похоже, он собирался уходить: весь скукоженный, он неловко горбился и поглядывал в сторону двери. Потом я узнал, что это обычная поза завсегдатая ЗОПа.
Завидев нас, либертианец обрадовался. Газетку отложил, подозвал официантку и что-то у неё заискивающим тоном попросил. Та скривилась, черкнула в записной книжке и ушла.
– Приветствую вас, Семён Захарьич, – оживлённо поздоровался Борис.
– И вам всего, Борис Натьевич, – отозвался тот. – Как жена, здоровье?
– В разводе я. А вы как? Помаленьку?
– Ничего, слава богу. Перебиваемся.
Как мне позже объяснили, Семён Захарович мог служить эталоном либертианца нового образца. Тщедушный, глазки слезятся, нос угреватый. На вид – лет пятьдесят человеку, но тут легко ошибиться. Местная мода заставляла франтов облагораживать облик, придавая себе солидности и добавляя лишних лет. По всему было видно, что Семён Захарович следит за собой. В еде он проявлял спартанскую умеренность. На столе стояла лишь тарелка с треугольничками чёрного хлеба да бутыль прозрачной жидкости – видимо, воды.
Странная диета.
Я взял бутылку. «Особая столичная»… Скорее всего, из Сан-Кюлотских горячих источников. Что-то я не слышал о местных минеральных водах. Посуда на столе вызывала зависть: пил либертианец из гранёного стакана. По слухам, настоящий либертианский стакан стоит бешеных денег. Особенно если стекло мутное, а сам он украшен древним символом – человечком в разрушенном пятиугольнике.
Появилась официантка.
– Всю молодость на тебя, ирода, угробила, – с едва различимым берникским акцентом произнесла она. На столе появились тарелки с грибами, огурчиками и селёдкой, а также новая бутылка «Столичной».
– Вот, так сказать. На аванс гуляем, – туманно пояснил Семён Захарович. И добавил: – Извините за скудость. Система заела.
– Это Гелий, – представил меня Борис. – Предприниматель с Крестового. Нашей жизнью интересуется. Гелий, это Семён Захарьич, эксперт.
– Очень приятно, – церемонно поклонился Семён.
Я поклонился в ответ. Обстановка «Федора Михайловича» действовала странным образом. Хотелось каяться, хотелось обустраивать Либерти и Первое Небо… только непонятно было, с чего начать.
– Вы наш человек, юноша, – с ходу объявил Семён. – Я это сразу понял. Конечно, и я могу ошибаться, слов нет. Все мы люди, все ограничены. Но… Хотите водочки?
Я кивнул. Семёна Захаровича моё согласие восхитило:
– Истинно! Истина, как говорили римляне, винус эст. Мудрые люди были, да. Гляньте на ту стену, пожалуйста. Борис тоже посмотри, тебе будет любопытно. Видите портреты?
На стенах «Фёдора Михайловича» была развешана целая галерея. Бородач с мудрым и укоряющим взглядом, растрёпанный полубезумный чинуша, мягколицый франт в парике, негр, некто длинноволосый в чёрных очках. У длинноволосого было презрительное и одновременно исстрадавшееся лицо. Чем-то он мне сразу показался симпатичен. Портретный ряд казался бесконечным. Я не знал никого из людей, изображённых на них.
– Вот ведь как бывает… Не поймите меня превратно: хозяин «Федор Михалыча» хороший человек. Но – не интеллигент. Нет, не интеллигент!
– А что такое?
– Да вы посмотрите. Вглядитесь. Достоевский, Чернышевский – это да. Это русское. Но при чем здесь Руссо? А философ Рассел? Россини? Что они понимали в либертианской трагедии? Эх…
Беседа пошла. Я выпил обжигающей воды, и мне стало хорошо. Семён Захарович рассказывал о духовности своего народа, о его тяжкой судьбе, а я сидел и думал: удивительное место! Удивительная планета!
Чем же всё-таки мне так близки эти люди? Что общего между мной, Андреем Перевалом, и либертианцами в заношенных трениках, в своих пенсне и шляпах-пирожках? Отчего так хочется рвануть рубаху на груди и крикнуть: «Продали Либерти, суки! Ни за грош продали!» Есть что-то мистическое в харизме этого народа. В широте души, в любви к буйству, разухабистости и тройкам с бубенцами.
Люблю тебя, Либерти!.. За привольность люблю, за размах твой вековечный! Раззудись душа, размахнись плечо! Есть женщины в либертианских селеньях!
Я сам не заметил, как мы с Семёном Захаровичем заспорили о счастье: что оно есть и откуда берётся. Чем личное счастье отличается от народного.
– Если бы вы знали, юноша, – втолковывал мне Семён Захарович, – насколько всё в жизни обусловлено языком, на котором мы говорим. Да что там! То же счастье…
– Счастье – в достижении цели.