Читаем Грач - птица весенняя полностью

Но на месте ничего не было, кроме сена. В карманах — тоже ничего, кроме оторвавшейся пуговицы. В кошельке, правда, еще двадцать пять копеек: можно купить хлеба. Но для этого нужна лавка, а в красноватом свете забрезжившего утра, видно ведь, и лавки нет-такое маленькое, ничтожненькое поселеньице. Хат десятка полтора, и все крытые соломой; соломой же закрыты от стужи окна: голь и нищета плачутся в глаза. В такой деревушке, наверно, и своего хлеба уже нет (такие никогда не дотягивают до нового урожая, с ползимы сидят на лебеде да на шелухе картофельной), а покупного — тем более. Показываться в такое селенье только риск, а выгоды никакой и ни в чем ждать не приходится.

Он пошел прочь, прячась за косогорами, торопясь миновать деревню раньше, чем начнет просыпаться в ней жизнь. И когда деревни не стало видно, выбрался опять на дорогу, зашагал опять прежним, ходким шагом: за ночь нога обошлась, хромоты не было. Дорога привела к реке, перебросилась через мост. Река была широкая. Бауман никак не мог припомнить, какая по Воронежской губернии протекает река. Латинские глаголы до сих пор в памяти, а вот своих, русских мест не знал и не знает, потому что ни в одном классе этого не учили. О Вятской губернии узнал, только когда попал туда в ссылку, а сейчас-в Воронежской-бредет, как слепой.

Встречных до сих пор не попадалось. Только за мостом нагнал старика нищего. Тоже, наверно, в стогу ночевал, потому что спина была вся в сене.

— Далеко ли бредешь, дед?

Нищий недоуменно оглянул Грача: откуда такой взялся ни свет ни заря на глухой проселочной дороге — барин барином? И прошамкал:

— В Задонск.

Он жевал сухую хлебную корочку. Грача затошнило: как-то сразу вернулись и голод, и усталость.

Задонск… Станции Задонск, кажется, нет. Должно быть, городишко этот отнесло в сторону, в самую глушь. Он спросил почти машинально:

— А сколько еще до Задонска?

Нищий посмотрел на снег, потом на небо. Небо было по-вчерашнему серое, затянутое снежными облаками.

— Бог поможет, завтра к вечеру можно в городе быть. Сейчас, как на шоссе выйдем, к Дону, я говорю, дорога будет хорошая, ровная дорога.

К Дону?! Эк куда занесло!.. Впрочем, так и быть должно. Задонск-стало быть, за Доном.

— А Елец где, дед?

Нищий дернул головой испуганно:

— Елец? Что ты! Христос с тобой! Далеко Елец.

Он пробормотал еще что-то и встряхнул на плечах мешок. В мешке хрустнуло. Корки хлебные? Корки ведь подают чаще всего в подаяние, в милостыню таким вот бродячим, когда они гнусят под окнами застуженными своими голосами: «Подайте Христа ради нищему, убогому!..»

Затошнило опять. Словно кто выворачивал наизнанку желудок. Ведь всего сутки какие-нибудь не ел… Это всё оттого, очевидно, что на ходу, в движении. И воздух такой — мороз, поле, лес…

— Хлеб есть, дед? Продай… на пятак.

— Хлеба? — Нищий воззрился на Грача и внезапно выставил палку, словно обороняясь: — Уходи от греха, лихой человек! Уходи, говорю, душегуб! Кри-ичать буду! Вона мужики на поле… Прибегут.

Он отодвинулся в сторону, прочь от дороги, в сугроб, и в самом деле разинул рот, широко, готовясь заорать благим матом, весь взъерошенный, колючий, патлатый.

Мужиками он пугнул нарочно: мужиков не было видно — по сторонам на белых буграх чернели одни вороны. Березовый, крестами изрезанный посошок дрожал в дряхлой руке; ничего не стоило взять за шиворот этого старого бродягу и высыпать из мешка столько набранных корок, сколько рука захватит. Идти до Задонска и дальше на голодный желудок, конечно, было немыслимо.

— Не дури, дед! — хладнокровно сказал Бауман, доставая из кошелька пятак. Я тебе не душегуб, а и вовсе доктор: лечу людей, а не гублю. И ежели мне захотелось, дорогой идучи, корочку пососать, так баламутить поэтому всю округу визгом никакого резону нет… Сыпь, я говорю, на пятак. Вот они, деньги… А иду я, может быть, святым на поклонение, по обету. Может быть, и пост поэтому держу.

Мешок был грязен, и корки бог знает какою рукою поданы и в каком соседстве засохли. Но Бауман со вкусом хрустел ими на ходу. Совсем иной стал ход с тех пор, как он прожевал первую черствую, щекочущую нёбо ржаную пахучую горбушку.

Нищий ковылял далеко позади. Бауман бросил его за первым же поворотом дороги. Он шел нарочно скорее, хотя спешить было ему не по силам, так как левая нога опять заныла, стала подгибаться на ухабах и спусках. Но старик не годился в попутчики; лучше, чтобы он и след потерял его, Баумана.

Шоссе, о котором старик говорил, оказалось действительно неподалеку. Но идти по нему было не легче: оно было разъезжено, и больная нога подвертывалась чаще, чем на проселочной, снегом заровненной, спокойной дороге.

Сколько прошел? Ни примет, ни признаков. Поля кругом, холмики и холмы; из-за холмов по левую руку нет-нет вырвется ледяной, недвижный поворот широкой реки: Дон, очевидно. Над головой по-прежнему серое-серое, непроглядное, неприютное небо. Часов нет, и никак не определить, далеко ли отшагал и намного ли отошло от утра к вечеру время.

Перейти на страницу:

Похожие книги