Конечно, у меня были друзья. Йозеф Либнер, который учился в школе на один класс старше меня и отец которого был пекарем в булочной гетто, и еще один мальчик по имени Николай, который снабжал меня ковбойскими романами на немецком языке. И была еще блондинка, девочка Сара Левина, чья красивая мать Мириам преподавала музыку и как-то раз сказала моей маме, что Сара положила на меня глаз. Это была новость, к которой я отнесся с деланым равнодушием. Кстати, каждую неделю, по вторникам, я ходил к госпоже Левиной учиться играть на скрипке. Скрипка хранилась в ее доме, хотя и была моей. Естественно, у меня не было времени практиковаться в игре. Моей практикой была игра во время самого урока. Урок проводился, когда в расположенной по соседству плотницкой мастерской работали, и визг пилы и стук молотков заглушали пение скрипки. В эти часы Сара Левина сидела в комнате, тоненькая девочка со светлыми волосами и огромными глазами, и смотрела на меня взглядом, который, как я убеждал себя, был мне ненавистен… Но я, конечно, изо всех сил старался играть хорошо.
Все же большую часть времени я был один. Я ждал родителей, моля Бога, чтобы они вернулись домой после своих тяжких трудов в городе. И когда они в самом деле приходили, впуская в дом холод, да еще с хлебом, который им удалось выменять у литовцев, то мне казалось, что со мной пребывает благодать Его.
Именно в тот период моей жизни, наблюдая за отцом и матерью, я понял, что такое любовь взрослых людей. Я понял, что ее можно поддержать — мужская сила отца, красота матери, ее ожидание его, ее ласки, которыми она награждала его в постели, — даже в рабстве, лишенные всей жизни и всех ее радостей. Я не видел ничего более замечательного в течение многих лет, которые прошли с тех пор. Но тогда я только накапливал свои знания. Сильное притяжение их друг к другу не имело ничего общего со мной. Моя мать не могла наглядеться на своего мужа. Когда он приходил к нам на кухню, она пребывала в каком-то трансе. Я видел, как порывисто вздымалась в такт дыханию ее грудь. Я замечал, как сильны руки отца, одетого в рубашку с закатанными рукавами. Я видел, как он останавливался у выхода из дома, прежде чем позволить ей выйти вместе с ним. Когда они на рассвете собирались идти на работу, отец всегда помогал матери надеть пальто, а потом она, попросив его повернуться, поправляла ему воротник куртки. На одежде у них спереди и сзади были нашиты куски желтой материи.
Однажды ночью я проснулся, как мне показалось, от завывания ветра, дующего сквозь щели между досками чердака. Но это был не ветер, а крик. Крик доносился не с близкого расстояния, не из нашего дома, нет, я слышал голоса родителей, которые озабоченно переговаривались, думая, что я их не слышу. Я опустился на колени и приник к окошку. На нашей улице было тихо, в домах темно, но небо за домами, казалось, взлетело вверх. Я увидел, что на моей ночной рубашке пляшут отблески пламени, и позвал родителей. Пожар, пожар! Через мгновение мать была наверху. Она обняла меня и повела назад, в кровать. Ш-шш, ш-шш, приговаривала она, все хорошо, мы не горим, тебе ничего не грозит, иди в кроватку, спи. В поисках спасения я завернулся в одеяло, накрыл голову подушкой и принялся напевать, чтобы не слышать тех криков. Я видел, как за моими прикрытыми веками медленно угасал отблеск пожара. Я уснул, но и во сне меня продолжали преследовать страшные крики, превращавшиеся в ветер и словно возносимые Богом к небесам.
Утром пошли разговоры о том, что немцы сожгли больницу. Когда я говорю: больница, не надо представлять себе современное высокое здание, к которым мы привыкли здесь. Это были несколько домиков, их обнесли временными стенами и соединили в один, поставив бревенчатые перегородки, построив некое подобие трех отделений — мужского, женского и детского. Были там комнаты для осмотра, плохо оборудованная операционная и кабинет для амбулаторного приема. Немцы окружили больницу, заперли окна и двери — со всеми шестьюдесятью пятью людьми, находившимися там, — из которых двадцать три были дети, и подожгли здание. Эти числа неразделимы в моей памяти. Шестьдесят пять. Двадцать три. Некоторые пациенты болели тифом, и немцы боялись эпидемии, которая сократила бы число работающих на военных заводах, то была бы настоящая децимация рабочих команд. Итак, решение было найдено — сжечь всех живых в больнице. Включая персонал. Весь следующий день над городом стлался дым. Небо было затянуто его клубами, и на улице было неестественно тепло. Дым прилипал к земле, словно туман. Я кашлял, чтобы избавиться от дыма, проникавшего в легкие. Я воображал, что вдыхаю пепел мертвецов, и, наверно, это действительно было так. На рассвете все, как обычно, должны были идти на работу. Вечером, после возвращения из города, хотя собираться группами было строжайше запрещено, несколько человек пробрались в дом раввина, чтобы прочитать кадиш по убиенным душам.