Вывели портного. Он висел на плечах двух еврейских полицейских из гетто и был уже наполовину мертв. Ноги старика волочились по земле, он не мог идти, мне показалось, что у него сломаны ноги. Полицейские подняли старика по ступеням на помост и держали его под руки, пока еще один полицейский связывал ему руки за спиной и накидывал петлю на шею. Его руки, эти ловкие искусные руки, которыми я так восхищался, были изуродованы и покрыты запекшейся кровью. Когда настало последнее мгновение и полицейский был уже готов выбить табурет из-под ног господина Сребницкого, старик словно очнулся от своего мучительного беспамятства. Он поднял голову и, я уверен в этом, ясно увидел сцену, оценив ее величие; это был час его славы. Ты спросишь, откуда я могу это знать, и я отвечу: я видел, и мы все видели обгоревшие останки погибших в больнице, мы знали о безымянной машине смерти, которая из пулеметов расстреливала людей в форте. Сейчас я думаю, что в глазах старика вспыхнул огонь торжества, когда палач выбил из-под его ног табурет и его невесомое хрупкое тело повисло на веревке, затянутой на шее. Не было ни единой судороги, он не боролся со смертью, и жизнь покинула его почти мгновенно. Высокие чины расселись по машинам и уехали, солдаты разошлись, а рабочие команды построились, вышли в ворота и направились к мосту. Какой-то эсэсовец повесил на грудь старика грубо написанную табличку: «Этот еврей осмелился поднять руку на немецкого офицера».
Начало светать. Я задержался на площади. Мне хотелось, чтобы господин Сребницкий видел меня, видел, что я не забыл его. Я долго сидел, прижавшись спиной к подножию виселицы.
Он мог бы своими ножницами заколоть коменданта. В какой-то момент я так и подумал, видя его ярость. Но потом я пришел к выводу, что он не сделал этого, потому что знал, какую катастрофу навлечет на остальных обитателей гетто. Итак, ты видишь, что то, что он совершил, было неким видом самопожертвования, обдуманным актом сопротивления, таким же искусным и точным, как его мастерство портного.
И сейчас, когда я думаю о том, что привязывало меня к этому сварливому и придирчивому человеку, то мне кажется, что дело в том, что он надставлял мою одежду, когда я вырастал из нее, и покупал мне новые башмаки, когда старые становились мне малы.
После этого случилось еще кое-что: немцы приказали, чтобы тело оставалось на виселице для всеобщего обозрения в течение двадцати четырех часов. Ортодоксальный раввин нашел это недопустимым святотатством. Он пришел в совет и потребовал, чтобы руководство попыталось что-нибудь сделать. Господин Барбанель вышел из себя.
— Святотатство! — закричал он. — Скажи мне, что не святотатство! Его убили, это что? Ты можешь найти для этого другое слово?
Раввин повернулся и выбежал вон. Он явился на площадь еще с одним человеком, помощником, который нес лестницу. Они взобрались на помост и начали резать веревку, когда немецкий часовой поднял свой карабин и застрелил их обоих.