Еще один лаборант, Родион, настраивает телевизор. Треск помех и искаженные динамиком звуки нервируют. Каждый раз, когда он переключает каналы, я внутренне напрягаюсь, ожидая услышать что-то знакомое и страшное. И каждый раз меня постигает разочарование, и я ощущаю саднящую тоску под сердцем. И долго не могу понять причину, списывая свою нервозность то на утреннюю стычку с Хлоей Миллер, то на последующий разговор с Торием. Но вскоре осознаю, что дело не в них.
И помехи в эфире, и жужжащие далекие голоса, и начавшийся дождь за окном — все это слишком походит на зов мертвой Королевы.
Земля тотчас же уходит из-под ног, к горлу подкатывает тошнота. Я замираю. Стою, не двигаясь, вцепившись побелевшими руками в стол. Нарастающий гул отдается в ушах мучительным звоном.
Если замереть на месте, стать невидимкой — буря не заметит, обойдет стороной. И темные чудовища, порожденные больным сознанием, уйдут тоже…
— Ян? Ты там заснул, что ли?
Раздраженный голос лаборанта — как спасательный круг. Я тут же хватаюсь за него, сбрасываю оцепенение.
— Помоги-ка мне настроить изображение, — говорит Родион. — Эта техника старше, чем прабабка мамонта. Давно пора на списание.
И косится в сторону Тория. Тот перехватывает его взгляд, морщится, произносит рассеянно:
— Финансирования нет.
И возвращается к разговору.
— Нет, как же, — недоверчиво хмыкает Родион и ныряет за телевизор.
— А ну-ка, смотри! Меняется изображение или нет? — кричит он оттуда.
Родиону двадцать три. Но он уверен, что к тридцати годам сделает карьеру не хуже Тория. Поэтому он позволяет себе обращаться ко мне в слегка высокомерной манере. И это раздражает. В свое время я тоже был карьеристом. А теперь в свои тридцать три кажусь себе старым неудачником.
— Помехи, — тем не менее, спокойно говорю я.
По экрану бегут, чередуясь, черные и белые полосы — как брюшко осы. Ветви наотмашь бьют в стекло и свет в зале мигает.
— Люблю грозу в начале мая! — скандирует кто-то.
— Рановато, апрель на дворе, — откликаются в ответ. — Родик, ты там аккуратнее, как бы током не ударило!
— Ничего! — отзывается Родион. — А ну-ка, теперь?
Несколько секунд изображение еще идет рябью, а потом обретает четкость. На экране — мужчина в деловом костюме. Его губы шевелятся, но звука нет. Потом Родион щелкает тумблером, и до меня долетает окончание фразы:
— …но пока нет причин для беспокойства, почему вы все-таки видите необходимость в сегрегации?
Камера смещает план, и на экране появляется другой человек. Я тотчас узнаю его.
И от этого узнавания вдоль хребта рассыпаются ледяные иголочки, и одна из них достает до сердца. И оно застывает.
И я застываю вместе с ним.
— А вы считаете, необходимости нет? — вкрадчиво отвечает человек в телевизоре и усмехается снисходительно. — Помилуйте, пан Крушецкий! Вообразите только: вы поехали с супругой в ресторан, а за соседним столиком сидят…
— У вас хорошая фантазия, пан Морташ, — с легкой улыбкой говорит первый, но я ощущаю в его голосе напряжение. И это резонирует во мне. Я чувствую, как напрягаются и деревенеют мышцы.
— Фантазия может воплотиться в реальность, — возражает тот. — И оглянуться не успеете, как воплотится. Бедолаги из благотворительных фондов горазды лоб расшибить, лишь бы всех облагодетельствовать. А
Он снова качает головой, и я чувствую, как изнутри во мне поднимается что-то гнетущее, злое. Что-то, долго копящееся под спудом, но теперь настойчиво требующее выхода.
— Вот вы говорите, — меж тем продолжает Морташ, — нравственное воспитание, развитие личности. А мне это даже слушать странно. Потому что нет у них никакой личности. А есть только инстинкт — разрушать. По сути, это даже не отдельные особи. Это стая головорезов и насильников, живущих по законам стаи. А вся личность убита давно. Есть только механизм для войны. А какое сочувствие может быть механизму?
— Родик! Кретин! Выключи сейчас же!
Кто-то кричит за моей спиной, но я не понимаю — кто. На стекло снаружи обрушивается целый водопад. Свет несколько раз мигает, а потом меркнет. Или это кто-то щелкает выключателем внутри моей головы?