Ковалинский между тем улыбался волчьей пастью, потирал руки, и олово глаз его мало-помалу растоплялось и засветилось волчьим светом.
– Итак, любезный граф, что скажете на прощанье? – наконец выговорил он.
Калиостро сделал над собою нечеловеческое усилие и вырвался из-под власти оковавших его чар. Глаза его запылали неистовой злобой.
– Я скажу одно, что князь Потемкин дорого поплатится за нанесенное мне оскорбление! – крикнул он. – Желал бы отвратить мщение высших покровителей моих от князя, но не могу!
– Он еще грозит! – презрительно сказал Ковалинский. – Знайте, господин Калиостро, что все ваши плутни раскрыты и вы никого более не одурачите и не устрашите. Будьте поскромнее, это лучше для вас. Отправляйтесь в Итальянские и там сидите и ждите, когда вас с супругой и пожитками вывезут из столицы и пределов Российской империи.
– Вывезут? Ха! Если я захочу, то сейчас же улечу в другие страны по воздуху! – крикнул Калиостро и затем, гордо подняв голову, прошел мимо Ковалинского к карете.
Дикий хохот раздался ему вслед. Как будто гиена залаяла. Это смеялся управитель дел князя Григория Александровича Потемкина.
ГЛАВА LXXXVIII
Опять в Итальянских
В комнате с полукруглым окном в старой квартире в Итальянских при слабом свете нагоревшей сальной свечи вечером на 1 октября 1779 года пребывала чета Калиостро.
Комната казалась необитаемой, мрачной и полупустой. Лишь самые необходимые вещи в узлах и раскрытых чемоданах небрежно валялись, разбросанные, по полу. Все остальное соотечественник Калиостро и домовладелец Горгонзолло при самом въезде подвод на двор по праву кредитора препроводил в сарай и запер как обеспечение уплаты. Сразу же по возвращении графа на старое пепелище остальные кредиторы графа, каким-то непостижимым образом узнав о его полном падении, стали осаждать грязную дверь на темной и крутой лестнице, и тут уж не спасли ни задвижки, ни замки, ни сучковатое полено, хранившееся в углу и служившее запасной подпоркой. Они шумно вломились и требовали уплаты долга. Как ни убеждал их граф Феникс подождать немного, сколько ни уверял, что каприз Потемкина еще ничего не значит, что у него есть другие сильные вельможи-покровители, что он еще засияет, даже пробовал угрожать мщением подвластных ему духов – все было напрасно. На все уверения Калиостро кредиторы отвечали кривыми улыбками, движениями усов и носов, пожиманием плеч, и наконец, вплотную приступив к магику, взяли его за борта кафтана и не отпускали, пока он не покрыл большей половины длиннейших их счетов звонкими империалами. Уже расчет с этими почтенными ремесленниками, которые ушли, громко ругаясь, преимущественно по-немецки, заметно опустошил шелковые туго набитые кошельки запасливого графа. Но почти каждую минуту являлись самые разнообразные лица и требовали уплаты за услуги. Калиостро вынужден был отделываться от их назойливых приставаний, всовывая в их грязные цепкие руки кому империал, кому два и три, смотря по услуге.
К величайшему своему сожалению, в данную минуту он, кроме золотой монеты, при себе другой не держал, пренебрегал и бумажными денежными знаками, кроме аккредитивов на иностранные банкирские конторы, которых имел несколько на довольно крупную сумму, тайно от самой графини зашитых в шерстяную красную вязаную рубашку. Что до размена золота на более мелкую монету, то для этого надо было бы отлучиться со двора, а это было невозможно: ворота были заперты и охранялись дюжими подмастерьями придворного костюмера Горгонзолло, имевшими приказ пропускать всех, кроме супругов Калиостро.
Только поздним вечером кредиторы наконец оставили в покое измученного графа. Все это время графиня Серафима провела безучастно, лежа на деревянной софе, подложив под голову подушку, и перебирала струны своей старой подруги – гитары.
Когда наконец Калиостро тщательно запер дверь на лестницу, подпер ее поленом и, войдя в покой графини, сел на подвернувшийся колченогий табурет, он стал блуждать отрешенным взглядом в заоблачных высях, где, впрочем, кроме паутины и плесени на старой потолочной штукатурке, не было ровно ничего. Серафима отложила гитару и устремила на него горевший ненавистью взгляд.
– Ну что, Бальзамо, – сказала она со злой иронией, – началось преображение мира?
– Не своди меня с ума, Лоренца, – передернув плечами, как от удара, отвечал магик. – Пожалей меня. Я стал слаб, как ребенок. Сила покинула меня.
– Не это ли было с тобою и при отъезде из Лондона, и из Парижа, и из Страсбурга – отовсюду, где ты практиковал жалкое свое ремесло! Отовсюду мы уезжали, дрожа и оглядываясь… О, проклятая жизнь! О, проклят тот день и час, когда я связала свою судьбу с твоею!
– Не оскорбляй мое искусство! Оно еще оправдает себя, – возразил магик. – Я только ошибся, полагая, что все начинается в России, в этой стране рабов и диких сатрапов, где все нестройно, несоизмеримо и непонятно. Здесь мое великое искусство поистине смешно и бессильно. Здесь могут преуспеть одни лишь неаполитанцы, как Рубано, товарищ моего детства, или римляне; я же из Палермо.