Шел по траве, по каменистой дороге, по разбитому асфальту, ощущая лишь растерзанность и пустоту. А когда прояснилось сознание и он почувствовал, что был приглашен не на спектакль, а на обычную деловую разборку, придуманную людьми еще в древние века, кто-то словно толкнул его сзади. Он побежал… Быстрее… Быстрее…
Зловещая череда событий последних дней клубилась за спиной бредовым кошмаром, гнала его, измученного и сломленного, в неведомое безопасное убежище. Кондауровский каземат виделся сейчас безжалостным капканом, лязгающим железными челюстями. Актовый зал — многоглазым чудовищем. Как оно, услаждая собственную похоть, не испепелило, не уничтожило его, Виктора Санина? Расправа у ресторана, на даче Хозяина. Сверкающая коса Стинга. Вот она, цивилизация безумного, больного человечества.
Или я сам безумен? Сам болен? Или я сам после своего второго рождения отверг все человеческое? И уже не могу принять его таким, какое оно есть? Мы стали социально несовместимы?
Виктор шел долго, судорожно размышляя, огибая всех встречных, чтобы избежать ранящих мыслей. Когда вдруг оказался у решетчатой ограды, за которой галдела вещевая толкучка, ускорил шаг. Шум толкучки, как едкий, отравляющий дым с огоньками-искорками, окружил его, искры впивались в мозг, жалили раскаленными иголками.
Оторвался от дыма, завернув в какой-то заброшенный парк. Сросшийся кустарник скрыл его от себе подобных, отделил ощутимой стеной отчуждения.
Здесь было непривычно тихо, покойно. Захламленный, заросший грязными водорослями, умирающий пруд вызывал в его душе добрую ответную жалость, а старые, почерневшие от времени липы заботливо и сочувственно склоняли к нему свои заскорузлые ветви. Он бродил вокруг пруда узкой тропой, убежденный в том, что нашел наконец покойное убежище и уже никто никогда отсюда его не выманит.
Опять наваждение? Виктор закрыл глаза, открыл их снова. Не может быть, он же проходил здесь! Под деревом стояла то ли статуя скорбной Девы Марии, то ли живая женщина с иконописным лицом. В левой руке раскинуты веером три тоненькие книжки, а правая вытянута с ладонью-лодочкой за подаянием.
Он достал из кармана зеленую купюру, положил в ладошку-лодочку.
— Спасибо, — прошептала женщина, — Возьмите какую-нибудь книжицу.
Взял ту, что была в середине, пошел дальше.
Шагов через десять оглянулся. Под деревом никого не было! Мистика какая-то! Неужели она скрылась в кустах? Зачем же выходила? Чтобы продать книжку?
Несколько раз обошел пруд, оглядывая все вокруг. Женщина пропала бесследно. Он присел на пенек, раскрыл книжку.
А. Сидоренко. Голгофа. Москва, 1996 г.
Чуть правее эпиграф:
«Любите врагов ваших, благословляйте проклинающих вас, благотворите ненавидящих и молитесь за обижающих вас и гоняющих вас.
Евангелие от Матфея».
Виктор хотел было сунуть книжицу обратно в карман, огорченно подумав, что эти давно известные заповеди уже не для него, но все же откинул титульный лист, начал бегло пробегать взглядом строки. Мягкая ритмика белых стихов расслабляла, умиротворяла. Откинул вторую страницу. Что-то незнакомо дерзкое, раскованно-вольное вдруг приоткрылось ему.
Как действие в хорошем детективе, напряженно и стремительно развивал Сидоренко свою идею, еще затененную, ощутимую лишь интуитивно. Казалось даже, что эта идея как бы сама пробивалась к читателю, готовая удивить, принести нечто неожиданное. Во всей своей истинно земной правоте проявилась она лишь на последних страницах.
Сначала Виктор отчетливо услышал отчаянный голос Иисуса Христа, несущего крест на Голгофу:
Потом просто ошеломило авторское бунтарство: в поэме был попран, отброшен вековой христианский завет всепрощения.
* * *
Перелистнув последнюю страницу, Виктор долго сидел неподвижно, глядел в желтую воду пруда. Было гнусно и горестно.
Иисус! Святой Иисус! Великий Иисус! Ты озлобился на людей?
А потом полюбил? Простил? За что полюбил? За что простил? За их бесчувствие: «Пусть дохнет поскорее»? Как понять тебя?
Мне нужно это узнать!.. Я ведь тоже на своей Голгофе. Загнан к этому гнилому пруду. Что мне делать? Молчишь? Молчишь. Ты же потом вознесешься. А я?