— Вы мне их покажете, граф? — спросил Жильбер с улыбкой сомнения на губах.
— О апостол с глазами, закрытыми чешуей! — пробормотал Калиостро. — Да я еще не то готов сделать! Если хочешь, я даже могу устроить так, что ты их потрогаешь собственными руками. С кого начнем?
— Думаю, с того, кто будет ниспровергать. Я питаю уважение к хронологии. Начнем с Брута!
— Как ты знаешь, — начал Калиостро, словно охваченный вдохновением, — люди никогда не используют одни и те же способы для свершения подобных дел! Наш Брут ни в чем не будет похож на Брута античного.
— Тем любопытнее было бы на него взглянуть.
— Ну что же, смотри: вот он!
Он указал рукой на человека, привалившегося к кафедре; в ту минуту была освещена только его голова, а все остальное тонуло в полумраке.
У него было мертвенно-бледное лицо — головы с такими лицами в дни античных проскрипций отрубали и прибивали к трибуне во время торжественных речей в Афинах.
Живыми казались только глаза, выражавшие жгучую ненависть; человек был похож на гадюку, которая знает, что в зубах у нее смертельный яд; постоянно меняя свое выражение, глаза неотступно следили за шумным и многословным Барнавом.
Жильбер почувствовал, как все его тело охватила дрожь.
— Вы были правы, когда предупреждали меня, — молвил он, — этот человек не похож ни на Брута, ни даже на Кромвеля.
— Нет, — отвечал Калиостро, — однако эта голова принадлежит, возможно, Кассию. Вы, конечно, помните, дорогой мой, что говорил Цезарь: «Я не боюсь всех этих тучных людей, проводящих дни за столом, а ночи — в оргиях; нет, я боюсь худых бледнолицых мечтателей».
— Тот, кого вы мне показали, вполне отвечает описанию Цезаря.
— Вы его не знаете? — спросил Калиостро.
— Отчего же нет! — проговорил Жильбер, пристально всматриваясь. — Я его знаю, вернее, узнаю в нем члена Национального собрания.
— Совершенно верно!
— Это один из самых косноязычных ораторов левого крыла.
— Именно так!
— Когда он берет слово, его никто не слушает.
— И это верно!
— Это адвокатишка из Арраса, не правда ли? Его зовут Максимилиан Робеспьер.
— Абсолютно точно! Ну что же, внимательно вглядитесь в это лицо.
— Я и так не свожу с него глаз.
— Что вы видите?
— Граф! Я же не Лафатер.
— Нет, но вы — его ученик.
— Я угадываю в нем ненависть посредственности перед лицом гения.
— Значит, вы тоже судите его, как все… Да, верно, у него слабый, несколько резкий голос; у него худое, печальное, будто пергаментное лицо; в его остекленевших глазах загорается иногда зеленоватый огонек, который почти тотчас же гаснет; в его теле, как и в его голосе, чувствуется постоянное напряжение; его тяжелое лицо утомляет своей неподвижностью; этот неизменный оливковый сюртук, по-видимому, единственный, всегда тщательно вычищен; да, все это, как я понимаю, не может произвести впечатления в собрании, которое изобилует прекрасными ораторами и имеет право быть придирчивым, потому что уже привыкло к внушительной внешности Мирабо, к самонадеянной напористости Барнава, к едким репликам аббата Маури, к пылким речам Казалеса и к логике Сиейеса. Однако его не будут упрекать, как Мирабо, в безнравственности, ведь он — человек порядочный; он не изменяет своим принципам и если когда-нибудь и выйдет из рамок законности, то только для того, чтобы покончить со старой конституцией и учредить новый закон!
— Что же все-таки за человек этот Робеспьер?
— Ты спрашиваешь, как аристократ прошлого века! «Что за человек этот Кромвель? — вопрошал граф Стрэффорд, которому протектор должен был отрубить голову. — Продавец пива, кажется?» — Уж не хотите ли вы сказать, что моей голове грозит то же, что голове сэра Томаса Уэнтуорта? — спросил Жильбер, безуспешно пытаясь улыбнуться.
— Как знать! — отвечал Калиостро.
— Это лишний раз доказывает, что мне необходимо навести справки, — заметил доктор.