– Ну вот, облегчил я свое сердце, – произнес он с глубоким вздохом. – Не назовите вы имени Эшенбаха, ничего бы не было… Поплетусь-ка я домой и потащу дальше свое бремя… Но еще слово, мастер: не называйте вы меня никогда верным служителем. Чтобы исполнять свои обязанности как следует, надо иметь в сердце любовь и терпение, а у меня этого нет… Майор мог оставить мне хоть десять писем, подобных тому, что нашли у него в кармане после сражения при Идштедте, когда он погиб, это не заставило бы меня пойти к его жене и дочери. Но много лет тому назад, когда отец мой в результате одного бесполезного процесса должен был лишиться своего крестьянского надела, майор, наняв за свой счет лучшего в стране адвоката, дал возможность моему старику закрыть глаза в родном гнезде. Вот это-то мне тогда и пришло на память; я собрал свои пожитки и с тех пор вот и обретаюсь в должности домоправителя, поваренка, поставщика дров, судомойки и прочей прислуги при госпоже фон Цвейфлинген.
Выражение едкой иронии в голосе старика усилилось, проявившись в шутливом достоинстве осанки и мимики, когда он перечислял свои обязанности. Горному мастеру выходка эта, видимо, была неприятна. Губы его были сжаты, лоб нахмурен, а густые брови еще ближе сошлись на переносице. Молча положил он сверток бумаги, который держал в руках, на стол. Зиверт быстрым шагом приблизился к нему.
– Давайте сюда, – сказал он и, взяв сверток, положил его поверх хлеба в свою корзину. – Я окажу вам любезность. Ладно, оставим эти старые истории… Цветы я передам, не напрасно же они, бедняжки, были срезаны! Также извещу, почему сегодня вы не смогли прийти к чаю. Итак, доброй ночи и скорого выздоровления господину студенту.
Старик вышел из комнаты.
Буря не стихала, и вечер был мрачен.
Глава 2
Он пошел по той же дороге, по которой чуть раньше отправилась пасторша, в селение Нейнфельд, отстоящее от завода на расстоянии ружейного выстрела. Несмотря на малое расстояние, путь был нелегок. Целые сугробы были нанесены бурей; из-за хлопьев снега, вихрем крутившихся в воздухе, не видно было даже рябин, которые росли по обе стороны дороги.
Старый солдат с презрением к этому препятствию быстро шагал вперед. Придерживаемую платком фуражку он сдвинул на затылок, чтобы освежить разгоряченное неприятными воспоминаниями лицо. Хрустевший под ногами снег пробуждал в нем чувство какого-то детского задора. Шаги стали бодрее, а в мыслях представлялась теперешняя его жизнь, постылая и ненавистная, но покориться которой он считал своим долгом. И вот, таким образом уплачивая свои старые долги, он поседел, ожесточился и стал ненавидеть людей.
Нейнфельд, одно из тех убогих селений, которые во множестве гнездятся на хребте Тюрингенского леса, лежал перед ним в безмолвии в небольшой лощине.
При тусклом свете эти бедные, беспорядочно разбросанные по долине домики с запущенными огородами сейчас смотрелись довольно привлекательно. Снег и ночь скрывали глиняные стены и серые заплаты крыш; матовый свет, падавший из небольших окошек, среди этой непогоды мерцал приветливо и гостеприимно. Окна не нуждались в ставнях или занавесках: их функцию выполняла нагретая печь, которая, к счастью, встречалась даже в беднейших жилищах в этой суровой местности: она своим теплым дыханием затуманивала стекла. Но не настолько, чтобы каждый не мог видеть соседа, как он ужинает, макая в солонку картофель и лишь изредка позволяя себе роскошь прибавить крошечный кусочек масла к своей трапезе.
Ускоренным шагом Зиверт миновал селение. Освещенные окна напомнили ему, что дома в подсвечнике догорает последний огарок. Он слышал, как пробило семь; оставалось пройти еще немного, а между тем хлеб, что он нес в корзине, предназначался обитательницам Лесного дома на ужин. В конце селения, свернув к шоссе, которое прямой лентой тянулось в глубине долины, он взял левее и пошел по заброшенной пустынной дороге. Размытая осенними дождями, сейчас, замерзнув, она была едва проходимой.