Надежды все рухнули в первый же день. Список обсуждаемых рукописей был составлен заранее, и туда входили люди, которые давным-давно пробились сами, печатались в периодике, и их все знали. Зачем тогда их обсуждать? Их поняли, рассмотрели еще в союзе, а здесь собрали толпы легковерных олухов, чтобы объявить с трибуны: да, эти люди достойны. Да, будут книги и принятие в союз. А остальные? “На первых трех семинарах надо быть никем”. “Барахтайтесь, тоните. Сможете выплыть — тогда и посмотрим”. Про одного поэта так и сказали — “Поэзия беззубая”. А то, что сам поэт был беззубый, он как раз вставить не успел до семинара, ему не спустили, ударили, какая разница, им все равно, по какому месту бить, раз не от текста оттолкнулись.
Ларичева угорала. Почему-то ей казалось — все будут нежными, как Радиолов, а этим — палец в рот не клади. Кстати, где же сам Радиолов? Он был здесь, но стал меньше ростом, потому что ходил, пригибаясь, на полусогнутых ногах, между столами патриархов, добавляя папок. А зачем? Все равно все папки не обсудить, гори они синим огнем. Она пыталась остановить его, чтобы спросить, читал ли кто-то, кроме него, ее рассказы? Но Радиолов не признался, что они знакомы. Наверно, это так и надо — для воспитательных целей. Чтобы люди поняли границу во времени и пространстве! Чтобы постигли, что право для пророчества надо еще заработать. А то каждому тут приспичит пророчествовать…
Она оглянулась на Упхолова, у которого рожа была абсолютно красная, вытаращенная. Тот тоже догадался, что отпрашивался в счет отпуска — зря. Здесь не хотели знать ничего нового. Здесь законом было старое… Она его еще сманивала! Зачем? Ларичева почувствовала непереносимый стыд перед своим другом. Надо было держаться поблизости, и она сама пересела к нему, хотя оттуда было хуже видно.
На обеде, происходившем в престижной обкомовской столовой, никто в очереди не стоял. К столикам подходили, записывали заказы, отсчитывали сдачу и привозили на тележке подносы. В меню треска, осетрина, грибы, телятина, запеченная в горшочках по-монастырски… Вроде как не в той же самой стране оказались.
На обеденном перерыве к столику Ларичевой подошел суперписатель, тот самый, автор романов про рой и сериала про валькирий. Он поманил ее пальцем, и когда встала, интимно шепнул ей на ухо:
— Ларичева, штоль? Пробежал тебя — дельно. Но говорить не буду, мне с бабами светиться не резон. Ты не вписалась… малехо. Только если в другой город… поможет. Пока.
И показав американскую улыбку, сибиряк исчез.
Ларичева ошарашено села и долго, пристально смотрела, как стынет перед ней бледно-желтая уха с зеленью. Стынет и подергивается пленочкой.
Женщина за одним столиком с Ларичевой попросила себе треску и кисель, и, несмотря на то, что везде заказывали пиво и сухое с деликатесами, держалась очень достойно, скромно и тихо. Она скользнула глазами по знаменитому черноусому сибиряку и покачала головой.
Но ничего не сказала. Наверно, она тоже его узнала.
— Вы извините, вы не с семинара? — догадалась Ларичева.
— Да, я сижу от вас через два стола. Нартахова моя фамилия.
Женщина съела свою тарелочку, поправила русый узелок, затянутый сверху вязаным шарфиком. Ее лицо, странно молодое, сероглазое и ясное, мягко сияло, словно затянутое туманом солнце. В нем проступала одна и та же мысль, точившая ее всегда.
— Вас не обсуждали, меня тоже. Зря крыльями махали?
— А вы ожидали другого? — Женщина покачала аккуратной головкой. — Вы, кажется, из новеньких. А я уж больше десяти лет на этих семинарах кручусь, и меня ни разу пока не обсуждали.
— Сколько-сколько? — Ларичеву даже перекосило.
— А из района поэтесса со мной обсуждалась на первом семинаре — всем понравилась, стали ее цитировать на всех трибунах и тогда еще в союз хотели принять — и ни книжки, ничего. Ее приняли в союз, когда тяжко заболела, все равно уж перестала писать-то. А еще одна, ровесница моя, хотела ехать в литинститут — так не дали направление. А ведь ее и печатали, уж и песни стали в народе слагать. Так и жизнь прошла, и старость ненавистная настала… Сына женила, кормить всех надо, на ногах вены, муж ничтожество. Не до этого ей теперь. И никакой литературной судьбы. А на семинаре хвалили, куда там. Она вообще у нас была символом, ее любили, в тетрадки переписывали.
— Так почему это все? Ничего не понимаю… Вот эта из района — как же она жила? Мечтала пробиться?..
— Она-то мечтала. Повез ее главный наш, Чернов, к Яшину гости. А у того жена, Злата, белье развешивала, и вполголоса сказала — о, зачем вы, такая прелестная, с этим человеком? Писатели никакие мужья, только пьют, да разговоры за бутылкой ведут. Ваша жизнь будет сломана, как сломана моя. Не можете бросить? Стихи пишете? Как жаль, как жаль. И пока Чернов-то с Яшиным сидел — ушла наша со стихами на первую же электричку. Сбежала, короче говоря.
— И как потом?
— Как да как. У нее работа была, семья была, дети, внуки… Не до стихов стало.