Безусловно, 1990-е годы дают множество иллюстраций тому тезису Райнхарта Козеллека, что, объективируя свое проектное регулятивное содержание, понятия производят новую реальность. В этот период мы обнаруживаем ранее стигматизированные и вполне успешно реализованные универсалии «буржуазного общества», такие как «свобода слова», эмпирическим референтом которой в течение ряда лет выступают относительно автономные СМИ и журналистские коллективы. Но здесь же мы находим социальные и политические смысловые кластеры, сформированные вокруг понятий «демократия», «рыночная экономика», «научная конкуренция», «средний класс», которые, несмотря на отсутствие у них отчетливых эмпирических референтов, в течение по меньшей мере десятилетия занимают ключевые позиции в понятийной сетке нового режима, выступая понятиями-проектами с постоянно отсроченным потенциалом реализации. Обилие «недореализованных» понятий, строго говоря, не создает дополнительных методологических трудностей в исследовании. Точно так же как иллюзорны одно-однозначные соответствия между понятием и практикой в советской категориальной сетке, не могут быть подвергнуты подобной проверке и понятия нового режима. Ключевую роль в анализе сдвигов и стабилизации смыслов играет не изолированное отношение между концептом и референтом, а контекстообразующая
Вместе с тем, следуя за относительно недавними изменениями, нельзя не отметить, в какой мере способ обращения с политическими универсалиями и понятийной сеткой в целом зависит от места самих высказывающихся в структуре референтной, в частности, институциональной реальности. Так, в речи представителей академического истеблишмента научное десятилетие 1990-х годов зачастую тематизируется как «развал» и «катастрофа»: «Катастрофическое снижение финансирования науки, безусловно, составляет угрозу национальной безопасности России»[518]
. Этот тип высказывания, как и комплементарная ему риторика «спасения науки», отражает инверсию ценности «научно-технического прогресса» (вместе с резким падением символической ценности академической науки) и полностью согласуется с утратой Академией функций государственной экспертизы[519]. Взгляду изнутри исполинской институции, находящейся в перманентном кризисе, но сохраняющей в 1990-е годы почти неизменный численный состав[520], научный пейзаж представляется в виде пустошей и руин. Узнать, что в действительности происходит в символическом и административном пространстве, выстраивающемся вокруг понятия «наука», возможно, лишь соотнеся инволюцию «старых» институций с учреждением новых, а также уделив внимание внутри– и межинституциональным напряжениям, которые им вызваны.Программа реформ науки начала 1990-х годов предполагает снижение общего объема научных затрат и численности научных работников, в частности, сокращение числа сотрудников академических институтов. В 1992 г. руководство Миннауки заказывает ОЭСР обзор состояния российской научной сферы[521]
, ряд выводов и рекомендаций которого одобрительно озвучиваются министром[522], а впоследствии многократно переозвучиваются как с прореформаторских, так и с контрреформаторских позиций[523]. Помимо сокращения численности Академии наук и ее реструктуризации, реформа Миннауки предполагает отказ от «сплошного» финансирования научных исследований и переход к целевым программам, конкурсному финансированию и приоритетным направлениям, которые призваны снизить долю неэффективных бюджетных трат[524]. Это также серьезно затрагивает позиции Академии, поскольку обширная система исследовательских институтов обеспечивается механизмом базового финансирования, резко сниженного в начале 1990-х годов вместе со снижением всех бюджетных расходов на научные исследования. Поэтому одна из ключевых коллизий 1990-х, одновременно понятийных и административных, объективируется в оппозиции