Институциализация российской социологии на рубеже XIX–XX вв. происходит по иному сценарию. Ее интеллектуальные и политические характеристики определяются иерархической позицией, ассоциируемой в университетском пространстве с обозначением «социология». Строго говоря, в российском университете это место маргинально: социология формируется как внедисциплинарная, а поначалу даже экстерриториальная интеллектуальная практика. Первой социологической институцией становится Русская Высшая Школа общественных наук, открытая в 1901 г.
Основатели Школы, выходцы из провинциального дворянства, объединенные «системной» оппозицией против самодержавия и поначалу спонсировавшие работу институции из собственных средств, столкнулись с растущей политизацией и дезорганизацией занятий. «Политические пристрастия студентов школы… в основном распределялись между приверженцами социалистов-революционеров и социал-демократов», боровшихся за влияние в Школе через приглашение в качестве лекторов политических деятелей из разных лагерей, таких как радикальный социал-демократ Владимир Ленин, социалист-революционер Виктор Чернов, народник Карл Кочаровский, консервативный либерал Петр Струве и др. В результате полемики и разногласий, доходивших до драк, отчасти провоцируемых агентами русской полиции, работа Школы уже в 1904 г. оказалась под вопросом[674]
. Эти обстоятельства становятся одной из причин самороспуска институции в начале 1906 г.Показательно, что по своей организационной структуре Русская Высшая Школа гораздо ближе к европейской университетской модели, чем к императорской российской. Кадровую и тематическую политику определяет Совет, коллегиальный орган, объединяющий всех профессоров; из него выбирается распорядительный комитет Школы, фактическая администрация; каждый преподаватель самостоятельно формирует программу занятий[675]
. Прямой перенос тех же форм самоуправления в государственные российские университеты, находящиеся под прямым министерским контролем, так же маловероятен, как институциализация в их стенах подозрительной новой дисциплины, гораздо более открыто, нежели в дюркгеймовской версии, смыкающейся с радикальной политической публицистикой.Таким образом, «русская социология» в изгнании возникает как прямой институциональный ответ на российскую университетскую политику и, более широко, как политический ответ на ограничения, составляющие часть монархического режима. Именно антимонархическая диспозиция, общая для разнородного состава участников институции, ведет к крайне далеким от академических интересам и организационным следствиям, в отличие от общей республиканской диспозиции узкой группы интеллектуальных единомышленников в случае французской социологии. Республиканизм последних остается невидимой основой академической дисциплины в собственном смысле слова (как исследовательской школы); антимонархизм первых служит скрепой временного тактического альянса между свободными интеллектуалами и политическими публицистами. В конечном счете Дюркгейм или Мосс становятся служащими республиканского государства; Ковалевский или Де Роберти – интеллектуалами-фрилансерами за пограничной линией государственной службы. И в профессиональном, и в политическом измерениях различие между французской и российской социологией определяется в первую очередь степенью интеграции нового знания и его носителей в центральные образовательные институции.